Выбрать главу

Спартак закидывает Союз писателей слезными письмами. Оттуда обращаются в КГБ с просьбой отпустить беднягу. Убеждают, что у поэтов иногда бывают заскоки, которые надо прощать. Лубянка вначале артачится: «Засадим мерзавца на пятнадцать суток! Пусть не морочит голову идиотскими порывами». Потом меняет гнев на милость. Куликов отделывается штрафом в размере тридцати рублей. Парадокс! Не тебе платят за правоверность, а ты за нее!

Великий русский поэт Некрасов когда-то писал:

«Поэтом можешь ты не быть, Но гражданином быть обязан».

Не ведал он, что через столетие бесконечным цитированием этих свободолюбивых строк в советской России будут душить свободную мысль. Их произносят на собраниях и совещаниях, вколачивают в сознание непонятливых авторов. Их сделали своим знаменем бездари, компенсирующие творческое бесплодие идеологической ретивостью. «Поэтом можешь ты не быть»… и прозаиком, и критиком тоже, ибо талант — талантом, но прежде всего ты гражданин Советского Союза. Поэтому не нужны твои честные романы, философские размышления, абстрактно-созерцательные стихи. Лучше воспевай строительство Братской ГЭС. А кому интересны твои тоска и боль, когда народ в единодушном радостном порыве строит коммунизм? Как ты смеешь сворачивать с центральной магистрали на проселочную дорогу и видеть то, что есть: магазины с пустыми прилавками, поля, заросшие сорняками, разрушенные храмы и незыблемые вышки концлагерей!

Непрогрессивная западная пресса обвиняет советских писателей в том, что они подкуплены режимом. «Государственный», как его иронически именуют, не то чтобы подкупленный, а со всеми потрохами купленный поэт Роберт Рождественский, разгневавшись, ответил на это в газете «Известия»:

Да, я подкуплен березами русскими, Да, я подкуплен девчонками русыми, Да, я подкуплен льдом кронштадским, Да, я подкуплен комиссарами гражданской.

Откровенно — ничего не скажешь. Только «березы» и «девчонки» — для красоты и некоторой замаскированности. А вот лед кронштадский, на котором в 1921 году комиссарами были расстреляны возмущенные антинародной большевистской политикой русские матросы, и комиссары, расстрелявшие в том же году Николая Гумилева, здесь в самый раз, на месте.

* * *

Январь 1975 года. Последний раз прохожу по Центральному Дому Литераторов, вглядываюсь в лица трусов, прирожденных проституток и фанатиков (горстка писателей истинных тут почти не бывает) и удивляюсь сам себе. Что влекло меня в этот паноптикум, в этот Союз писателей, которые только за последние пятнадцать лет требовали изгнания из страны двух Нобелевских лауреатов, Пастернака и Солженицына, одобряли арест Синявского и Даниэля, а еще прежде побивали камнями, отдавая на заклание цвет русской литературы — Мандельштама и Бабеля, Платонова и Булгакова, Ахматову и Зощенко?!.. А ведь когда в 1968 году мне отказали в приеме, невзирая на две рекомендации членов Союза и положительные рецензии на все шесть переведенных мною книг, я искренне огорчался. Огорчался, когда надо было гордиться, потому что не приняли меня за несоответствие с идеалами винокуровых, евтушенко, куликовых.

Донос… еще донос…

«Доносы и наветики

Страшнее, чем картечь».

Александр Галич

В октябре 1964 года умер мой отец. Я помню его высокого, широкоплечего, красивого, ходившего со мной в Баку на шумные первомайские демонстрации. Я помню его усталого, приезжавшего ночью с нефтепромыслов. Я помню его сочинявшего и рассказывавшего захватывающие истории об индейцах. Я помню его деятельного, загруженного сверх всякой меры в Небит-Даге и уже затравленного, больного, с трудом передвигающегося по улицам Уфы. Я помню его бесконечно доброго к людям и счастливого счастьем своей семьи. Я помню его последние дни в больнице: побледневшее лицо, одухотворенная улыбка и в глазах тревога — не о себе, а о нас. Все в его роду дотягивали до восьмидесяти с лишним. Он не дожил и до шестидесяти. Я прилетел в Уфу после тревожной телеграммы матери: «У папы инфаркт — срочно выезжай». А через три дня вновь инфаркт — и смерть.

Я ходил по длинному больничному коридору и, словно заведенный, твердил:

— Сволочи, они его убили! Сволочи, они его убили!

Мама плакала и озиралась по сторонам:

— Тише! Прошу тебя, тише!

И отвратительная сцена прощания в Уфнефти где он работал заведующим лабораторией. Зал. Люди. Минуты перед выносом. К гробу подходят и на мгновенье замирают члены партийного комитета — те, кто загнали его в могилу.