Вот почему отнюдь не выглядит причудой и попытка Оскара вступить в 1969 году в Союз художников, где его картины встретили недвусмысленным: «Вот этот проклятый Рабин!» Не все, не все, конечно! Либерально настроенные члены бюро живописной секции трижды добивались нового голосования, ссылаясь на отсутствие кворума, а тем временем лихорадочно обзванивали недостающих сторонников. Оскар даже не дождался конца бумажной битвы. Ушел. А на другой день его поздравляют: «За тебя большинство в два голоса!» Казалось, дальше будет легче. Ведь живописная секция — наиболее реакционная. В приемной же комиссии и оформители и монументалисты, и графики, народ попрогрессивней. Но начальство тоже это понимало. Зачем допускать Рабина в Союз, когда ясно, что такой человек никогда не переменится? Потом выгоняй его с шумом и треском. Куда проще — не принять. Так что по указанию сверху Оскарову кандидатуру на приемной комиссии просто не обсуждали. «Раньше надо было соглашаться к ним идти», — шутила Валя и поведала, что в 1963 году Оскару намекали, чтобы подавал заявление, видимо с расчетом его приручить, переломить. Но в то время он наотрез отказался: моего учителя выгнали, а меня зовут! Ее открытое, на редкость доброе лицо располагает с первого взгляда. В тот памятный декабрьский день 1966 года она, одетая чрезвычайно скромно, в темных брюках и кофточке, сидела в уголке дивана, задумчиво опершись на руку. Оскар прежде всего показал нам ее «зверей», как сама художница окрестила населяющие ее работы неведомые существа. У них тело человека и милая грустная не то ослиная, не то лошадиная голова. В сменяющих друг друга рисунках разворачивалась их жизнь, простая и мудрая, среди девственной русской природы, в сказочных лесах и на берегах раздольных рек, где поднимаются в отдалении купола старинных церквей. В этом царстве чистоты и бескорыстия не знают, что такое злоба и ложь, зависть и ненависть. Свифт привел своего Гулливера в страну гуингмов, умных и благородных лошадей, презирающих грязное и порочное племя человекоподобных. Не им ли сродни «звери» Кропивницкой? Отличие, может быть, в том, что создания художницы, подобно ей самой, настолько мягки и душевно-беззащитны, что не могут кого бы то ни было презирать. Их главный закон — Любовь, их главное состояние — благоговейное созерцание храма, возведенного Творцом.
А своих картин у Рабина почти не было. Всего семь. Ведь к нему хвост покупателей, и он оставляет для своего собрания «золотого фонда» по одной в год. Но и семь отборных холстов дают полное представление о его творчестве. Не успел Оскар убрать с мольберта последний, я вскочил:
— Давайте, устроим Вашу выставку!
Он присел, перекинул ногу на ногу, закурил.
— Это нереально.
Что они все, словно сговорились? И Эдик то же самое твердил. Рассказываю о клубе. Убеждаю, что все зависит лишь от его согласия. Колеблется.
— Вам я верю. Не понимаю почему — вокруг нас столько шушеры, столько провокаторов, и просто болтунов вертится, — но верю. И все-таки дальше благих намерений не пойдет. Пресекут. Несколько лет назад, в более либеральные времена, пригласили нас устроить выставку в Дубне, в доме ученых. Привезли картины. А из Москвы примчались инструкторы горкома партии, и все сорвалось. Не солоно хлебавши плелись мы обратно. На месяц вперед настроение было испорчено.
— То Дубна, а то шоссе Энтузиастов. На энтузиазме и выедем. Почему не попробовать?
Ему передался мой азарт.
— А что, может и вправду получится!..
— Обязательно получится!
— Да вы же не знаете, как нас не любят!
— Все равно получится!
— И никаких передряг не боитесь?
— Нисколько.
Я и не ведал, о чем он. В худшем случае прихлопнут «Наш календарь». Но овчинка-то стоит выделки. Не из — за Пикассо, не из-за Модильяни прихлопнут, а из-за своих, гонимых, современников, соотечественников. А Оскар мне объясняет, что о цикле выставок и речи быть не может. Не допустят. Дай Бог, чтобы одна состоялась. И не его персональная, а коллективная, так как о хорошей выставке все ребята мечтают. Договорились, что он обсудит с остальными художниками идею. Если согласятся, поедем поглядеть помещение.
Кроме нас с Рабиным на смотрины подался ставший позднее тоже моим другом Володя Немухин, исключительной доброты человек и виртуозно владеющий кистью мастер. Недаром художники называют его маэстро. Немухинское необычайное чувство цвета и неизвестно откуда взявшийся у крестьянского сына артистизм вызывают восхищение. В конце 50-х — начале 60-х годов он — абстрактный экспрессионист. Но постепенно в нем крепнет потребность вернуться к фигуративности, к предмету. Будет ли последний традиционным яблоком, комодом или пододеяльником — неважно. Однажды перед глазами внезапно (вспомнилась чья-то азартная игра в электричке) предстали игральные карты. Он отбросил видение, а летним днем, забытые кем-то на пляже, карты вновь подстерегли его. Взаимодействие розового песка, желтого солнца и пестрых прямоугольников родило новое представление о колорите и плоскости. А дома жена раскладывала пасьянс на столе карельской березы, и сочетание карт с фактурой и цветом дерева, и ритмика движений, карты, аккуратно разложенные, организованные и небрежно перемешанные, — все это укладывалось на холстах в геометрические формы, где каждая карта находила определенное место, и создавало цельную группу. Так Немухин окончательно обрел себя и свой ПРЕДМЕТ. Для него карты — не только основа решения чисто живописных задач, но и — динамика жизни, ибо когда в них не играют, они мертвы. И еще карты — загадка. И — рок.