Оскар попросил меня, если позволят, выступить, отвлечь внимание, принять часть огня на себя. И вот экзекуция началась. В зале партийные и художественные руководители комбината. Пышет гневом парторг МОСХа от горкома партии Бережной. Ему бы в кино изображать фашиствующего молодчика. Здоровенный, бритоголовый, с тяжелым подбородком и злыми кабаньими глазками, он, кажется, готов растоптать стоящие у стены отвратительные картины, а заодно и их авторов. Сыплет докучливо:
— Провокация… Антисоветский поступок… Подпольная выставка…
Вмешивается Рабин:
— Никакая не подпольная! Здесь находится ее организатор поэт Александр Глезер.
Я поднимаюсь. Со всех сторон чувствую взгляды — настороженные, недружелюбные, ободряющие. Э, не все тут против нас! Бережной недоволен:
— Мы его сюда не приглашали!
Но для зала мой приход хоть какое-то развлечение. Даже партийцы кричат:
— Пусть говорит!
Ребятам на руку, чтобы я трепался как можно больше — меньше времени останется на погром. Поэтому танцую от печки. Рассказываю, как не любил живопись, как впервые ее почувствовал, как поразился, увидев полотна Рабина, как организовал экспозицию. В руках у меня книга Роже Гароди «Реализм без берегов». Им будет полезно кое-что услышать. Но едва успеваю прочесть две фразы, парторг вскакивает:
— Где вы взяли книгу, изданную только для научных библиотек (это значит, что ее в магазинах не продавали и в библиотеках выдают лишь избранным)?
— Купил на черном рынке.
А он меня теснит, загоняет в угол:
— Ленина читали?
— Институт кончил. Конечно, читал.
— Следовательно, что такое соцреализм, знаете?
— Знаю. Но при чем тут Ленин?
— Тычет жирным пальцем в картину Оскара:
— По-вашему, это соцреализм? — И высокомерно глядит: податься, мол, тебе некуда!
А я, не запнувшись:
— Безусловно.
— Тогда мне не о чем с вами разговаривать!
Постой, Бережной, постой:
— Теперь у меня есть вопросы.
Парторг вне себя:
— Здесь вопросы задаю я! — и рукою рубит воздух, словно шашкой.
Апеллирую к залу:
— Товарищи, тут суд что ли? — И к Бережному: — Вам известно, что декретом Ленина Кандинский и Малевич в тысяча девятьсот восемнадцатом году были назначены главными художниками Петрограда? — Ты, парторг, ссылаешься на вождя, и я на него сошлюсь. Так и тебе, и твоим соратникам понятнее.
Его передернуло:
— Всему свое время!
О, да ты сам бок подставляешь! Укусим:
— По-моему, сейчас ленинское, а не сталинское время. — И с достоинством усаживаюсь. Смотрю на часы. Неплохо. Более получаса оттарабанил! Попозже еще раз вылезу. Куда там! Меня просят покинуть помещение. Дескать, у нас собрание, вас, хоть и не звали, выслушали. Спасибо и до свидания. Обидно, но подчиняюсь. В соседней комнате, где отчетливо звучит каждое сказанное в зале слово, толпятся художники-оформители.
Директор комбината искренне взволнован — страшится неприятностей. Голос дрожит:
— На кого мы только что тратили драгоценное время? Лежит такой интеллигентик на диванчике. Сзади него горит торшерчик. Попивает он кофеечек. Почитывает Роже Гароди. А потом нам цитирует. И к Оскару: — Товарищ Рабин! Если вы не патриот нашей социалистической отчизны, будьте хотя бы патриотом России или… родного комбината!
Директор почуял, что запутался. Закончил без воодушевления. И другие ораторы не блещут и больше на случайно затесавшегося Глезера накидываются вместо того, чтобы долбать модернистов. И вообще выступают почему-то одни партийцы. Художественные руководители отмалчиваются. Пуще того, Бережной четко выдал: станьте советскими гражданами и художниками, а потом претендуйте на членство в Союзе художников! Устраиваете провокацию, а потом пишете в ЦК! Ждете ответа? Не дождетесь!
А председатель художественного совета комбината семидесятилетний Роскин выкидывает фортель: принимается защищать обвиняемых, дескать, он против того, чтобы примитивно судить о психологии, о тонком аппарате художника… Через несколько месяцев Роскину припомнят неблаговидную адвокатскую роль, уберут с высокого поста. Но сегодня-то, сегодня как извернуться парторгу? За такой разброд начальство по головке не погладит!