Люди, не знакомые с положением вещей в СССР, недоумевают, когда узнают о запрещении выставлять холсты этих или им подобных художников. В их картинах ведь нет ни социального протеста (исключая Оскара Рабина), ни призыва к свержению строя, ни антисоветских лозунгов. Но дело не в тематике картин, не в их сюжетах, а в чем-то, с точки зрения власть предержащих, большем, отчего модернистская живопись представляется крамолой, которую необходимо искоренить. Суть проблемы в том, что СССР — своего рода религиозное» государство. Его единственная чудовищно нетерпимая «религия» — марксизм-ленинизм. Выражение последнего в литературе и искусстве — социалистический реализм. Отказ от его догм немедленно рассматривается как несогласие с руководящей идеологией, а это категорически недопустимо.
Кроме того, власти опасаются цепной реакции. Сорок лет повторялось, что социалистический реализм — высшее достижение человеческого духа в области искусства, что никаких других течений в СССР нет и не может быть. В 1963 году во время выставки Леже в Москве «Литературная газета», предостерегая молодых живописцев, писала, что такой модернизм у художника-коммуниста в буржуазной Франции естественен, так как капиталистическое общество полно противоречий и катаклизмов. В нашей же стране в атмосфере всеобщей дружбы и братства столь механизированная живопись смотрится как подражание, как кривляние. Для нее пригоден лишь соцреализм.
И что же, вот теперь опровергать собственную пропаганду и выставлять нонконформистов? А что потом? Композиторы скажут:
— Если возможна иная не соцреалистическая живопись, значит, возможна и другая музыка.
Писатели скажут:
— Значит, возможна и другая литература.
Философы скажут:
— Значит, возможна и другая философия.
Последствия неисчислимы. И верно ведь: после измайловской 1974 года выставки, о которой разговор особый, ко мне обратились музыканты московского диксиленда (разрешенные было концерты советских джазовых ансамблей три года назад опять запретили) и просили организовать их выступления. Тогда же ленинградские поэты потребовали дать им право провести вечер поэзии без предварительного просмотра стихов цензурой.
И, наконец, последнее, самое элементарное. У нас, у хозяев, сила! Нам эта живопись не нравится! Неужто же мы уступим кучке бунтовщиков? А эти настырные своевольники (гонишь в дверь, а они — в окно) не унимаются, умудряются открывать выставки. Едва это безобразие пристукнешь, разражается скандал. Весь мир кричит: «Несвободная страна!»
Так разве ж всех этих причин недостаточно, чтобы понять, что горстка свободных художников оправданно вызывает звериную злобу коммунистических заправил, вынужденных сдерживаться из-за нынешней внешней политики мирного сосуществования, но временами срывающихся, как это случилось 15-го сентября 1974 года в Москве, когда вынесенные для показа на открытом воздухе картины уничтожались бульдозерами.
Атмосфера накаляется
«Было бы величайшим заблуждением верить, что власть насилия может существовать вечно»
«Московский художник» — многотиражка. В киосках она не продается. Поэтому я надеялся, что широко ее не прочтут. Но кто-то находчивый разослал номер от 26 мая по всем редакциям центральных газет и журналов. Это было руководство к действию. Отныне в столичной периодике меня не печатали. До сих пор остается загадкой, почему обошли стороной издательства — основные мои гонорары шли от них. Во всяком случае, это нужно было использовать.
Я трудился вовсю, торопясь, пока передо мной не захлопнули все двери. В сентябре 1967 года впервые полетел в Ташкент. Мне чудилось, что чем в больших местах я буду брать переводы, тем устойчивей будет подо мной почва. И еще был расчет. Зная, что неизбежна расплата за выставки и за постоянную домашнюю экспозицию, я спешил по возможности максимально расширить коллекцию, включая в нее все достойные имена, и, конечно, купить кооперативную квартиру. В одной комнате и не развернешься, и соседи ворчат, что, мол, за музей устроил, с утра до вечера чужие люди шляются, а среди них вдобавок иностранцы.