Как всегда, отклик Запада заставлял надеяться, что, остерегаясь огласки, власти не прибегнут к крайним мерам, и уж во всяком случае за свое мужество Рабин не поплатится. Тем не менее Руссовский не преминул пригласить его в редакцию. Обиженно бубнил:
— Что вы, Оскар Яковлевич, нашу газету «бульварной» называете?
Пикантная ситуация. Орган горкома партии окрещен «бульварным». Съесть бы им этого проклятого Рабина с костями за наглый эпитет. Приходится же терпеть, разговаривать на равных. Вот он и распускается:
— Почему вы печатаете сплетни?
Руссовский, игнорируя замечание:
— Мы против вас выступать не будем. Вы поступили эмоционально, защищая друга.
Какое рыцарство! Какое благородство! Прощают врагу колкие, едкие, бьющие не в бровь, а в глаз строки, да еще их передачу за рубеж, потому что вступился за друга. Словно сбылось предсказание пророка и волки стали мирно пастись с ягнятами. Нам подоплека этого преображения ясна. Тронь Рабина — за перо возьмется Немухин, стукни Немухина, не удержится Мастеркова… И начнется… Нет, широкая шумная война с художниками не входит в планы карателей. А расправиться с коллекционером-пропагандистом необходимо. Это и легче. Живописцев много, а он, такой дурак, один. Художники материально от государства не зависят, а он кормится в наших издательствах. Перво-наперво лишим его работы. Для того достаточно всего лишь фельетона (и действительно, едва его опубликовали, как в разных городах сняли с производства пять книг моих переводов). Потом изгоним из Профкома литераторов, и он окажется нигде не работающим, нигде на учете не состоящим паразитом-тунеядцем. Тогда суд насильственно трудоустроит его на службу где-нибудь подальше от Москвы — и конец осиному гнезду модернистского искусства!
Задуманное неукоснительно проводилось в жизнь. Профкомовцы еле-еле дождались, пока я выйду из больницы, и ко мне пожаловала комиссия во главе с председателем Профкома Прибытковым. Ходят они по квартире, глазеют на картины и возмущенно рокочут. Все, дескать, непонятно, все это кривлянье, а не искусство. Рабин же, и спорить нечего, неприкрытый антисоветчик. А ухватистый, расторопный, лицемерный Прибытков разговаривает со мной, как с младшим, любимым, да вдруг нашкодившим братом.
— Картины еще ладно. Нравятся вам, висят у вас в квартире, и пусть висят. Но как вы умудрились передать за границу статью с антисоветским душком?
— Нет в ней никакого душка! Статья о художниках.
У него с собой копия:
— Вы утверждаете, что авангардистов не выставляют на Родине, обрекают на молчание, и цитируете эмигранта Замятина, писавшего в тысяча девятьсот тридцать втором году Сталину, что для творца такое молчание равносильно высшей мере наказания, то есть расстрелу. Вы осмеливаетесь сравнивать положение ваших художников с положением Замятина, которого не печатали и не печатают, потому что он проповедовал чуждые нашему обществу взгляды.
— Замятин — большой русский писатель… Художников же и вправду не выставляют.
Прибытков разочарован моей несговорчивостью. Усаживает всю компанию, зачитывает статью. Общее мнение — крамольная. Только двое среди этой восьмерки — нормальные люди: старик Романовский и Юра Дмитриев. Не то чтобы они одобряли мое поведение. Ни в коем случае! Но они считают, что основное — проверить, соответствуют ли изложенные в фельетоне факты истине. Последовательно и доказательно опровергаю обвинения. Однако ни на кого, кроме тех же Романовского и Дмитриева, мои доводы не производят никакого впечатления. Им и слушать их скучно. Наша газета всегда права. Чего тут еще копаться! Но дипломатичный Прибытков прощается дружелюбно. Обещает, что вскоре соберется большое бюро профкома и актив секций, заслушает меня, все обсудят и вынесут решение. Про себя я отметил «приговор».
Бюро назначили на 25-е марта. Утром того же дня встречаюсь с Прибытковым. Объясняет, что положение сложное, что требуют (кто требует?) немедленного моего исключения из организации. Но не все еще потеряно. Мы вас попробуем спасти. Для этого нужно, чтобы вы раскаялись. И торопливо:
— Перед товарищами на собрании, в узком кругу!
Меня оклеветали, и я еще должен раскаиваться! Протестую, но как-то вяло. До сих пор глотаю таблетки, которые мне дали в больнице, а они, как позже узнал, рассчитаны на подавление активности.