Выбрать главу

Я не утерпел:

— А что бы вы сделали, если б посол к вам приехал?

— Грудью б встал в дверях! Не пропустил!

Собрание длится четыре часа. Двух мнений быть не может — выгонят. Прибытков предлагает высказаться мне. Ох, врезать бы им правду-матку! Но приходится локально выступать. Опровергаю пункт за пунктом фельетон. Шумят, прерывают. Отстаиваю статью — ревут. Такая злоба в их криках, в их словах, в их глазах, будто я оскорбляю лично каждого. Но Прибытков чуть-чуть гасит страсти — дирижер он умелый — и подбрасывает вопросик:

— Александр Давидович, хоть в чем-то вы себя признаете виновным?

Кое в чем? Как робко спрошено. Кое в чем могу и признать:

— Я ведь сказал уже о неэтичности поступка и новоселье-вернисаже без ведома МОСХа…

— Так напишите об этом в «Вечернюю Москву».

Что он, спятил? Кто же это напечатает? Не идиоты же там! Да и сам Прибытков не дурак. А он настаивает. Он апеллирует к своему стаду. И стадо мычит:

— Пусть напишет!

Снова витийствует Прибытков. Все больше об идейном воспитании. О высоких материях. И неожиданно, как бы между прочим:

— Я считаю, что если Александр Давидович в письме чистосердечно признает вину, кое о ком из художников…

— Я не обещал каяться и писать о художниках!

Укоризненно глядит, дескать, я вас не прерывал.

И, словно защищая меня от меня самого и будто спасая меня от вновь расшумевшейся аудитории:

— Если такое письмо появится (и в мою сторону — без художников, без художников!), то можно не исключать Глезера, а временно снять с учета.

Жаждущие крови удивляются, но покоряются. Раз Прибытков занял столь примирительную позицию, значит на то есть основания. Значит, все согласовано с верхами.

И те, кто еще секунду назад предлагали не только гнать меня вон, но и составить коллективное письмо с просьбой передать суду антисоветчика и махинатора, проголосовали за снятие с учета.

Я же, как вареный (чертовы таблетки!), туго соображаю. Но и в этом состоянии сознаю, что теперь-то за кулисами и начнут мне выкручивать руки, выбивать письмо с покаянием на все сто процентов. Подобные послания очень по сердцу нынешним хозяевам страны. Ты подписался в защиту диссидента, ты осмелился выразить собственное мнение, не совпадающее с партийным, ты напечатал свое произведение на Западе — вались на колени! Хочешь жить — покайся на страницах родной прессы! Трудно самому себе в душу плевать?.. А ты плюнь, коль позволил себе своевольничать! Поешь землю, гад, растопчи свою совесть! Не во имя самоуничижения лишь, хотя и ради этого, но и для острастки другим. Поглядите, мол, умники, как кается гордый Булат Окуджава или чудом выживший в сталинских лагерях (двадцать лет на Колыме!) Варлам Шаламов. Уж если сломили их, то вас согнем в два счета. Не хотите потом позориться, так сейчас сидите и молчите.

Так-то, «прогрессивные» западные писатели. Вам нравится роль ваших советских коллег в жизни общества, организованность в СССР издательского дела! А как насчет цены за эти роль и организованность? Может быть, и вы уже готовы отказаться от личных взглядов и пристрастий и слепо повиноваться партфункционерам? Вот и Прибытков выполняет их непреклонную волю.

— Жду от вас письма через два дня.

А через два дня читает мои двадцать строк и только что не плюется. Ему, видите ли, обидно, что он меня выгораживал, а я отвечаю черной неблагодарностью. Все не нравится председателю. И тон, и стиль, и нежелание признать ложь истиной. И главное — о картинах, о художниках — ни слова. Как будто трудно было, к примеру, написать, что будучи в эмоциональном состоянии, заблуждался и собирал работы фрондирующих непрофессионалов, неумелых модернистов.

— Не мог же я четыре года пребывать в эмоциональном состоянии.

Эх! — вздыхает он, — трудно с вами столковаться! Вот товарищ Корнблюм хочет вам помочь. Поезжайте в ближайшие дни к нему домой и спокойно обсудите текст письма.

Старый коммунист Корнблюм встречает меня приветливо, шутками да прибаутками. Жена и взрослая дочь накрывают на стол. Типично еврейская кухня — рыба фиш, кнедлики… Хозяин поглаживает себя по животу:

— После сытного обеда и разговаривать веселее. — И непринужденно, как нечто вполне обыкновенное: — Я, конечно, понимаю. Вам трудно написать такую бумагу самому. Дружеские чувства. Ложное самолюбие. Но мы ее составили за вас. Распишитесь и все.

Это означает на их языке «обсуждение текста». Ну-ка посмотрим, что им от меня надобно. О, очень многого! Виноват. Раскаиваюсь. Больше не буду. Грязь в адрес художников. И блистательная, вся в сослагательном наклонении концовка: «Если бы моя статья была бы напечатана на Западе и недобросовестно прокомментирована бы, то она могла бы создать превратное представление о положении части творческой интеллигенции в нашей стране». Значит, художников-модернистов не запрещают выставлять, значит, их не травят в прессе, значит, перед ними открыты все дороги. И под этим бесстыдством подписываться?!