Выбрать главу

Ну и обнаглели! Еще корми и пои их. К непринужденности тянет. Ладно. Ставлю на кухонный стол бутылку чачи, тарелку с тремя солеными огурцами и черный хлеб, как бы подчеркивая: я вас в гости не звал — жрите, что есть. Ноль внимания. Вызывающе не притрагиваюсь к рюмке — не пить же с вами! Словно не замечают. Генерал молчит. Двое работают — болтают о житье — бытье, о погоде, о международном положении. Почуяли мой настрой и о подлинной цели прихода ни звука. Кто-то стучится в дверь. Все трое, как разбойники, метнулись в глубь кухни. Оказалось, Алеша. Захотел в туалет.

— Нет! — машет головой Михаил Вячеславович. — Нет! Вы же обещали, что никого не будет. — Боятся. Вдруг — ловушка. Вдруг за Алешей прячутся художники или, чего доброго, иностранные корреспонденты. Попадешь в переплет!

Сын понял и ушел, а они едва присели. Пора, дескать, пора! И высокомерный индюк соизволил на прощанье фыркнуть:

— Эти картины народу не нужны.

И потянулась тройка к двери. И ушла. И так ничего я им не сказал. Не нашел момента. Ждал, что они с какой-нибудь мерзостью вылезут, и тут уж, при генерале, поглажу их против шерсти. Не вышло! Трижды идиот! Сбитый с толку нелепой болтовней, растерялся и упустил шанс. Высказался бы откровенно при шефе, скорей бы отцепились, вербовщики. Отомстили бы, конечно. Но, ей Богу, надоело! Пусть мстят, А теперь… Теперь возвращается Андрей Григорьевич. Останавливается на пороге, ободряюще улыбается:

— Александр Давидович, вы ему понравились. Звоните! — И убегает.

Я ему понравился! Это меня доконало. Нервное возбуждение перешло в приступ. Катался по полу. Кричал. Потом, обессиленный, умолк. Кое-как поднялся. Спотыкаясь, бродил по квартире, и мысль о смерти как о желанном выходе, впервые замаячила в сознании. На другой день пришел в себя. О Господи, что я задумал? Из-за чего? Безнадежно-пустая жизнь? Она может измениться. Майя не хочет уезжать? Сегодня — нет, а завтра — да. КГБ ткет и ткет свою черную паутину? А ну-ка разорвем ее! Словом не сумел, так делом. Иду на вы, товарищи гебисты! Иду на вы…

Майя в отчаянии:

— Ты сумасшедший! Только-только что-то налаживается, и сам все ломаешь. Если вновь откроешь музей, они не простят.

Я и не намерен просить о прощении. Пойми, другого способа, чтобы бесповоротно послать их подальше, не существует.

— Но ты же всегда опасался за коллекцию!

Она права. Себе же противоречу. Но как ей втолковать, что внезапно понял неизбежность кардинального столкновения с этими выродками. Они от своего не отступятся до последнего. А так или иначе расплевываться с ними нужно. Либо открыть музей, либо сделать достоянием западных корреспондентов все, что они мне предлагали. Бесспорно — музей штука не такая страшная. Но Майя упорствует. Вынужден рассказать о попытке самоубийства. В ужасе отшатывается:

— Поступай, как знаешь…

И с конца апреля, после трехлетнего почти перерыва, в нашем доме снова ежедневно люди: москвичи, киевляне, ленинградцы, иностранные дипломаты, журналисты, туристы — все стремящиеся посмотреть русское неофициальное искусство. А Лубянка голоса не подает, ее будто и не существует. Видно, и в голове не держали, что пойду на такое. Наверняка скинули со счетов как возможного агента. Размышляют о расплате.

Не мешало бы на тот случай, если прижмут до упора, иметь наготове документы, необходимые для ОВИРа. Что мне удастся вывезти тем или иным образом большинство картин, не сомневался и тайно от Майи просил друзей организовать для нас из Израиля, якобы, от родственников, вызов.

Заказывая его, я учитывал, что могут не пропустить (три первых и пропали, лишь на четвертый раз дошло), что меня могут в отместку за все не выпустить (откуда было знать, что еще уговаривать будут убраться восвояси), что Майе пойти на отъезд нелегко. Правда, в ее настроении постепенно происходили перемены. Этому особенно способствовала гнетущая атмосфера в епархии Ильина, пронизанная духом стукачества. На двадцать человек полезного персонала (секретарей, экспедиторов, бухгалтеров, машинисток) — два специальных, ничем, кроме слежки, не занимающихся надзирателя с окладами по двести рублей (прочие получали по сто). Главный — Смирнов, мужчина неопределенного возраста с кукольно-стертым лицом, отставной полковник КГБ. Его помощник, краснорылый любитель «Столичной» Никифоров, по кличке Долдон, тоже гебист на пенсии, капитан. Последний обладал удивительным даром вынюхивать все, что говорилось в ЦДЛ, в здании которого размещается Московское отделение Союза писателей. Несообразительный Смирнов только и умел что с утра до вечера околачиваться возле шахматных столиков, где играли писатели. А они народ тертый, о недозволенном на виду у публики и не заикнутся, У них языки развязывались в закоулочках, по узким коридорчикам, в тесной умывалке перед туалетом. И тут, становясь почти невидимкой, Долдон засекал двусмысленную фразу, неосторожно оброненное слово. И все с величайшей, отраженной в оловянных глазах преданностью, нес к Ильину. Третий, внештатный надсмотрщик — ведующая поездками писателей за границу Фомина, правая рука Виктора Николаевича, дослужившаяся в КГБ до чина майора.