Потом Рахманкул призвал стариков и потребовал у них тысячу. Старики собрали только семьсот, и Рахманкул расстрелял их.
— Ох! О-о-о! — вдруг взвыл декхан, заскрежетав зубами и топая ногой в бессильной злобе, — О-о-ох! Отец бил! Брат бил. Меня не бил — не нашел!..
…Через желтую щетину камыша непрерывно ходили люди, приносили все новые трупы и складывали их около могилы; в застывших мертвых глазах тускло играло солнце, сушило кровь на халатах, и кровь приобретала ржавый цвет.
Рядом бурлил, юлил говорливый арык, женщины носили из арыка в тонкошеих кувшинах воду и обмывали лица трупов от грязи и крови; чем мыли они их больше — водой ли, слезами ли?!..
Федор внимательно осмотрел трупы: редкие были убиты наповал. У большинства раны были в живот.
— Ох, собаки! — вслух охнул Федор. — Ох, и убить-то толком не могут…
И он почувствовал, как колющим холодом злобы налилось, набухло его тело. Наверное декхан понял его, потому что сказал, жалко улыбнувшись:
— Сердишься, ака… Мы тоже сердимся…
— Сволочи вы все! Трусы! — закричал в тоскливой злобе Федор. — В кишлаке ни одного ружья… Бараны!.. Эх!..
Пришел мулла, старый, седой и тучный. За ним два суфия на маленьких носилках принесли большую черную книгу.
Мулла постелил коврик и встал на колени, лицом к востоку. Встали и все мусульмане. Федор снял шапку, подумал, и тоже встал…
Мусульмане молились долго, в истовой тишине. Молился и Федор, клал земные поклоны и тяжело, размашисто крестился.
Трупы унесли в подземную комнатку, там долго их ломали, усаживая: окоченевшие тела упорно валились на бок.
Потом вход в могилу завалили камнями и замазали глиной. Толстый мулла встал, вздохнул глубоко и запел густым, гулким басом. Запели и суфии. После каждого куплета толпа клала поясные поклоны и хором вполголоса восклицала:
— Алла!.. Алла!..
Сдержанно, ропщуще грозно, словно призывая неотвратимую, страшную кару, гудел бас муллы, а суфии мешали плачущий полушопот с скорбными выкриками.
Горестно склонили головы правоверные, и капали слезы в желтую пыль.
Дунул ветерок. С урюка, росшего над могилой, сорвался белый рой лепестков и испестрил желтую глину погоста. Несколько лепестков упали в арык, закружились и поплыли куда-то, вниз, вниз…
…После молитвы, мулла подошел к Федору и спросил:
— Урус?
— Урус, — ответил Федор.
— Молился? Твоя якши… Хороший человек. Очень хороший человек!..
— Чего уж там, — сконфузился Федор.
Нигде в кишлаке Федор не мог найти лепешек: ночью не пекли — не до этого было. Только какой-то высохший, желтый старик, у которого седая борода от старости покрылась желтоватым налетом, нашел у себя несколько штук и продребезжал:
— Завтра новые будут. Сын принесет.
— А разве он знает, где я живу? — удивился Федор.
— Знаю, хозяин, знаю, — заговорил подошедший сын, громадный, скуластый детина. — Твой дом — в тугае. Я знаю.
— Ах, черти, — подумал с тревогой Федор. — Уже пронюхали!
Взяв от Федора деньги, старик потряс их на шершавой, коричневой, твердой, как дерево, ладони и сказал с грустной улыбкой тусклых глаз:
— Пуль[10])…Зачем?… Все равно Рахманкул возьмет.
— А ты прячь, — посоветовал Федор.
— Моя прячь — его искать. Все равно возьмет…
Хан смазывал свою тяжелую двухстволку, когда услышал слабый голос:
— Пить…
— А! Очнулся, миляга! Ну и здоров же ты, парень, спать. Пить, говоришь? На, на, попей.
Хан подал воды. Раненый пил жадно, захлебываясь.
— Еще, — попросил он.
— Ну, нет, — улыбнулся Хан. — Много сразу нельзя. Вот полежишь с полчасика, еще дам.
Раненый утвердительно кивнул головой. Попробовал пошевелиться, но застонал и смял лицо в гримасе.
— Больно?.. Отлежал себе спину?.. Болит?..
Хан осторожно перевернул его. Раненый задумчиво посмотрел на окно: тускл» зажгло солнце мутное стекло.
— Солнышко… — как-то подетски улыбнулся он и вдруг рассмеялся, скаля белые зубы и морща смуглое, красивое лицо.
— Светит, миляга, светит, — радостно заулыбался Хан. — Оно, братец ты мой, светит.
— А тот, другой, где? — помолчав, спросил раненый.
— Кто? Малай? Федор?
— Тот, что меня подобрал.
— А… Помнишь все-таки. Это — Федор. Он придет скоро.
Раненый откинулся на подушку и упер глаза в открытую дверь.