— В мать, видно, молчаливый вышел.
Позднее послышались у амбара шаги. Филька присел, прислушался. На пороге затемнел чей-то облик.
— Ну, теперя я к мамке пойду, — Заявил Филька.
Зашелестела под его ножонками солома.
— Мамка, ты?
— Я, сынок.
Не спалось Ивану Егорычу. Пока перед глазами были люди, с которыми надо было говорить, пить и петь — легче было, — не так томила тоска по Ядвиге. А вот сейчас всплыла она перед глазами, дразнит его обманным сиянием глаз. Гонит сон. Мука думать о ней. Стал прислушиваться, к чему бы прицепить разгоряченные мысли.
На деревне тихо. Где-то равномерно повизгивало в телеге немазанное колесо. Под полом амбара возились мыши. И вдруг явственно послышался сонный Филькин голос:
— Мамка, ты чего ревешь? Будя, а то и я зареву…
— Ш-ш, сынок, спи с богом.
— Мамка, а вить я ему нынче не молился, — признался Филька.
— Это здря, сынок…
— А я сичас стану. Только не так как поп: «госпомилуй», а по своему, как надысь.
— Ну-к, что ж…
Филька закряхтел, громко зевнул и заговорил лениво и мягко:
— Ты, бог, мамку и тятьку миловай беспременно, потому как она, мамка, мать мине родная, а тятька картуз привез и ремень ракилованный. Такого-то ремня всю деревню обшарь — не сыщешь. Тетку Таньку тоже спасай, она завсегда молоко из-под коровы похлебать дает, и вишенья сухого в подол насыпет. А тетку Катьку не миловай и не спасай. На кой ее спасать? Что рубаху новую на свадьбу нарядить не дала?.. Ведьма эдакая.
— Цыц, сынок! — всхлипывая, остановила Дуня, — спи…
— Ладно, я и то об остальных не стану молить. Пущай сам как знает: хошь миловает, хошь нет.
Иван Егорыч беззвучно засмеялся.
— Ишь, жулик, — подумал он о сыне, — не то, что безбожник, а хватай выше — указания богу делает.
— Мамка, — уж совсем засыпая протянул Филька. — а мухи, небось, тоже молятся. Я видал: помахает против лобу лапкой и кланяется. И правда… Да ты щеку вытри, а то мокрая, — сердито прибавил он.
— Спи, спи, — в голосе Дуни кроме слез слышалась нежность. — Положь на плечо головенку, да и засни, глупенькой.
Утром отец Ивана Егорыча, без рубахи, в одних портках, долго хлюпался у колодца. Филька, не моргая, смотрел, как дед льет на седую голову и красную, в лиловых жилках, шею холодную воду. Такие добровольные мука были совершенно непостижимы для Фильки.
Потом вся семья, уже озабоченная, по будничному, завтракала свадебными остатками. Молодые сидели в сторонке. Старик первый встал и подошел к Ивану Егорычу.
— Дунька к своим тебя свести сбирается. Ейная родня в обиде, почему, мол, зятек в свою сторону вернулся, а к нам и не объявляется. Сходить надобно.
Иван Егорыч взглянул на Дуню.
— Ты что не сама сказываешь?
— Я не смею.
— Собирайся.
До брода шли молча. Филька, присвистывая в глиняный свисток, похожий одновременно и на собаку, и на петуха, бежал впереди.
— Давай отдохнем, — предложил Иван Егорыч, когда поднялись на крутой берег.
Он лег на траву и закинул руки за голову. Дуня присела на краю тропинки.
— Чем это так пахнет хорошо? — помолчав, спросил Иван Егорыч.
— Вишь, все в цвету, — поглаживая траву, сказала Дуня.
Земля цвела белым цветом гречихи и пестрыми мотыльками гороха, лиловыми звездочками картошки и желтоглазыми подсолнухами. Щебрец, пригретый солнцем, при каждом вздохе ветра лил целые ушаты аромата, от которого сладко делалось в горле и голова кружилась.
— Дуня, — позвал Иван Егорыч.
— Я тут, — чуть слышно ответила Дуня.
И оттого, что в голосе ее была настороженная тревога, Ивану Егорычу легче было начать. — Догадывается, значит, — решил он и, сразу, единым духом проговорил:
— Я с тобой жить не стану, отвык я от тебя. И от деревни отбился. Не нравится мне тут…
Дуня коротко вздохнула. Раз. Другой. Отщипнула пучек травы, изорвала в куски и бросила.
— Я и то примечаю что-то… — перевела дух. — А уж в деревне, известно, — какая жизнь. — И замолчала. Потом быстро поднялась и крикнула надтреснутым голосом:
— Филька, назад ступай. Домой вертаемся…
Иван Егорыч оперся на локоть.
— Постой. А как же к твоим? И не поговорили ведь…
— Что зрящие слова говорить? Все сказал. А к нашим — поспеем. С бедой придем — торопиться нечего.
И пошла назад, не оборачиваясь на ревущего Фильку. Конец ее розового фартука то и дело всплескивался парусом от колен к глазам. У Фильки одна штанина, намокшая при переходе через брод, спустилась и облепила худую ноженку.