Выбрать главу

Казаров — спокойный, обаятельный, со снисходительной, отеческой улыбкой одинаково ласково-влюбленными глазами смотрел и на Николая, и на Инну Павловну. Он, повидимому, чувствовал себя хорошо и уютно. Это передалось и Инне, она начала изредка доверчиво, по-детски улыбаться.

— Сегодняшний день заслуживает быть вписанным в анналы русского искусства, — изобретая комические интонации, говорил Николай Сергеевич. Случайным ветром меня занесло в Ленинграде на выставку «Девятнадцати»… Все незнакомые, молодые имена. Конечно, суть дела не в этом… Впрочем я не так начал… Эту историю нужно обставить торжественнее, начать ее с какой-нибудь замысловатой аллегории…

Оттого, что Крамову трудно было соразмерять звук своего голоса, от его речи получалось странное впечатление, местами — трагическое. Он говорил то слишком тихо, то слишком громко. Желание придать словам нужный оттенок заставляло Николая Сергеевича делать подчеркивания, часто невпопад, вопреки логике. И Инна, и Казаров давно к этому привыкли, но все же по временам невольные диссонансы Крамова заставляли их морщиться.

— Эврика! — Как орал какой-то полоумный грек. Нашел аллегорию! Итак, внимание! Жил был художник. Этот художник в момент мучительной схватки, которые называются у художников вдохновением, родил гениальную идею (не смущайтесь, ибо художники часто рожают). Наш Веласкец, как полагается, был юн и исключительно одарен. Впереди — целая долгая жизнь высочайших восторгов. Куда особенно торопиться? Время идет. Новорожденная идея растет, цветет, наливается и радует сердце родителя. Вот она вполне созрела, достигла, так сказать, брачного возраста и, разумеется, начинает требовать, чтобы родитель приспособил ее к месту. Одним словом, требует воплощения, — или замужества, что одно и то же. Родитель берет полотно побольше, — этакую простыню, — и начинает воплощать. Идут года, художник старится, идея нервничает, но, тем не менее, понемногу воплощается. На большом полотне внимательный наблюдатель уже может невооруженным глазом различить контуры великого шедевра, который, будучи окончательно выявлен, должен принести человечеству откровение, прозрение, но… и еще что нибудь посущественнее, например — по литру на брата божественного нектара. Вот шедевр почти закончен. Художник ходит козырем, однако еще никому не говорит о своем откровении, а только многозначительно подмигивает. Мигнет туда, мигнет сюда… Ну, мигал, мигал и, как водится, дом и га лея. Идет это он, мигаючи, по улице, видит — вывеска: «Выставка восемнадцати с половиной». А дай-ка, думает, зайду, подмигну и этим восемнадцати с половиной, — пусть знают наших!

Входит и что же видит? Его идея, которую он произвел на свет в жесточайших родовых схватках, ну, — прямо живехонькая! — глядит на него с чьего-то чужого полотна. Глядит и тоже ехидно подмигивает… Ха-ха! Не правда-ли смешно? Или не смешно? Это, вероятно, оттого, что я, как говаривал один немецкий профессор на русской кафедре: «через чурку продолговато» рассказывал… Я понимаю: мой юмор — юмор висельника, но что же делать? Такова жизнь…

Крамов, барабаня по столу пальцами, переводил теперь уже жалкий, лихорадочный взгляд с жены на друга и обратно. Инна слушала рассеянно, но при последних словах мужа подняла голову и вся насторожилась.

Казаров затаил дыхание, слегка бледнея от нахлынувшего вдруг волнения.

— Ты хочешь сказать… — начал он.

— Finita la comedia, как говорят у нас в Парголове. На выставке «Девятнадцати» я видел картину, тютелька в тютельку воплощающую мою идею. Я возился с ней годы, а неизвестный мне художник, как передавали, написал свое произведение в два месяца и написал невпример талантливее моей мазни…

Николай Крамов

Все молчали. Инна Павловна сидела, закрыв лицо руками. Казарову хотелось сказать своему другу что-нибудь утешительное, хорошее и что-нибудь дружественное, но неожиданно он почувствовал, что всякое утешение будет ложью, оскорбительной для художника, и сдержался.

— Мне плакать хочется, — сказала Инна Павловна, не отнимая рук от лица. — Выведи меня, Владимир, на воздух…

Казаров встал из-за стола, подошел к Николаю Сергеевичу, взял его за плечи. Крамов поднял взгляд на друга. Глаза Казарова застилали непрошенные слезы. Он взял Крамова за виски и поцеловал его в лоб долгим поцелуем.

— Спасибо, дружище, — просто сказал Крамов.