Иногда вдруг, дико храпя и вращая красными глазами, примчится лошадь с травы к воротам — нажарили, значит. Над городом где-нибудь сейчас серыми космами волочатся облака мутной пыли, а здесь в дрожаще-чистом, голубом — жужжат целые тучи паутов и комаров. Немного позже народятся слепни и песьи мухи, а еще позже — мошкара, от которой и сетка не спасает. Неприметными глазу сверлами разъедает она кожу, и прикидывается опухоль.
Так вот живут тут.
По праздникам, по утрам, тише еще чем в будни. Только к полудню люди начинают вылазить из разных холодняков, темных горниц и из голбцев — всклокоченные, жаркие, потные. Спросонок долго скребут затылок заскорузлой пятерней и чешут о притолку или городьбу спину, щурясь на солнце. А потом плетутся на полянку под три хиреющих кедра.
Тут и напротив через дорогу, где лежат бревна у школы, — клуб. Тут все вопросы разбираются и решаются всякие дела.
— И как этто тебя угораздило, Филька: таких конёв стравить?
Филька — малорослый мужичонко, с реденькой бородкой и наболевшей мукой в слезящих глазах — притискивает оба кулака к хрипливой груди и кряхтит, как зубами скричагает:
— Да-ить чо ты сделать!.. Рок на мою жись, проклятый!
Упавшей, подгнилой березой третеводни задавило у него две лошади в плугу.
— Рок тебе. Садовая голова. Сколь годов пласташь ты это поле — ужли не видал, не дотяпал.
— О-ох! — вздыхает Филька, тряся кудлатой головой. На щеке до уха подсохшая царапина и черный сгусток у брови.
— Тебе бы загодя подпилить — одна польза была бы: дров до двух сажен выгнал бы. Ы-ых вы, хозява…
— По-одпи-илить… Сам с усам — тоже не пальцем деланы. Чужу-то беду руками разведу. И што вы, братцы мои. Иду этто я на плуг-от налегаю… а она — хряс-сь!.. Еле сам ускочил, а коней враз завалило: тольки што дрыгнули раз ай два… И самого-то вицей садануло.
— Эх, ты… тюря. Голову бы те отпилить — по-крайности животны-те живы были бы.
— Все равно теперь, старики, пропадать мне. Куды я с одной кобылой да еще жеребой?..
— Да уж нонеча не укупишь конёв то.
— Ку-уды те. 20–25 пудов ржи просють за одер… а пуды-то нонеча…
— Ноне не пуды, друг, а хвунты. Хлеб — от весь выкачали в момент.
— Прошлый раз очередь отводил я: военкома Елгайского возил. Дык в волости мне отрезали: тридцать хвунтов, грит, на душу.
— 30?!.
— 30. А мне чо этот хвунт-от их на день. На экой пайке посидишь, и с бабой спать прекратишь…
В густой пластовый разговор, как под лемех корень ядреный, вплетается высокий молодой мужик. Партийный.
Тут и есь, што не до баб. Сколь размотали за империстическу войну-то. Все с мужика тянули. А Колчак-от сколь позабрал, пораскидал, попережег, па-адлюга. А теперь Совецка влась повинна. Знамо — вам не по нутру. Потому она всех ровнят. Чижало ей — а она ровнят.
— Кого она ровнят-то? Чо ты от мамки отвалился только што, лешман. Ро-овнят. Тебя да меня — деревню. А город от, брат, живе-от. Комиссары-те почище урядников орудуют.
— Ну, это уж неправда. — говорит Иванов. — вам хоть по фунту на день, а в городе и того нет: 25 фунтов — самый большой паек, ответственный, а больше — по 10 получают. У меня знакомый — заведывающий отделом народного образования, старый коммунист, на всю губернию человек, — а дома форменный голод.
— Ой, чо-то: сладка-складка, да жись — горька, — ввернул мужик, гладкий с быстрыми светлыми глазами. До трех-четырех работников раньше держал — Егор Рублев.
— А вот — верно. Да вы вот нас за начальство почитаете, — а ну-ка, какая у нас мука-то. Задохнулась, говоришь? Порченая? Сам же приценялся к ней: продай говорит, Федор Палыч, на мешанину скоту. А?
— Чо ты сказывать нам, Федор Палыч. Кабы сами не спытали. Приедет милицеоишка поганый, ничто ведь — тьфу! А ты ему ковригу накроши. Сам-от на хвунту, а ему ковригу, вишь, да мясца, да самосядочки. Так — не-так, говорит, — живо в буржуя оборотню.
— Начальник милиции ко мне заезжал восет, — поддержал Рублева лавочник Хряпов. — В обед вокурат. Ну я ему, конешно, отвалил: садись, грю, господин-товариш, с нами полдничать. Однако, говорю, как на меня самого фунт, — то хлеба, грю, взять негде. Не обессудьте уж, милай… Без хлебца. Ха! ха! ха!
— Го-го-го! — повеселели мужики.
— Дык што ты. Позеленел аж весь. Грозится теперича: я, грит, у тебя ишо пошарю в голбце-то. Романовски, грит, у тя там припрятаны, злое семя.
— Ну это отдельные случаи — вставил Иванов. — Мы, ведь, должны понять, что пока еще все налаживается. Советская власть тут не при чем.