— Труха какая-то…
— Это сундук был, — пояснил злыдень. — В нем одежда нарядная. Подыстлела малость. Рядом, в бадейках, зерно семенное, никак ячмень.
— Какой ячмень? Тут земля одна!
— А ты чего хотел? Погнило все за пятьсот-то лет.
— Где клад? — закричал Куваротов, замахиваясь лопатой.
Злыдень проворно отскочил.
— Вот он, клад. Одежа нарядная, зерно в бадейке. Очень даже хороший клад. Не без изъяна, правда, а кто у нас без греха?
— Золото где?
— Видали: золота ему захотелось… Тут места нищие, золота и прежде не бывало, и сейчас нет. Хочешь золота — иди в хлев и греби из-под коровы.
— Убью поганца! — взревел Пахом и, выбравшись из ямы, ринулся на злыдня. Тот стрелой взлетел на верхушку грудницы.
— Хозяин! Срам прикрой, мальчишки в ночное скачут!
Пахом взвизгнул и полез хорониться в крапиву.
Домой Пахом Авдеич вернулся далеко за полночь. Жена, ожидавшая главу семьи, в голос взвыла, увидав его плачевное состояние. Хорошо хоть батраки у Куваротова были из местных и жили по своим избам, а то ославили бы на всю деревню. А так, жена, нюхнувши кулака, подавилась воем и больше не шумела.
Пахом Авдеич уселся на лавку и глухо сказал:
— Все, лопнуло мое терпение. Я ему покажу, как надо мной шутки шутить.
— А что я такого сделал? — спросил злыдень, высунувшись из-за печки. — Мое дело маленькое: прокукарекал, а там хоть трава не расти. Что ты велел, то я и сделал. Лучше просить надо было.
— Батюшки-светы! — снова взвыла Куваротиха. — Что же это деется? До зеленых чертей допился, ирод!
Пришлось снова осаживать дурную бабу.
— Значит, плохо тебе приказываю? — мрачно спросил Пахом Авдеич, добившись какой-никакой тишины. — Ну-ка, принеси мне барской еды на серебряном блюде!
— Сейчас не могу. Баре отужинали, посуда вся помыта и в буфет убрана. Вот завтра, когда обедать сядут, это — пожалуйста…
— Врешь поди… ну да ладно, обожду до завтра. А что ж ты, бесов сын, мне с кладом подлянку устроил?
— Я не бесов сын, я злыдень, и папа с мамой у меня злыдни. А ты, что просил, то и получил.
— Я клад просил. Где ж там клад, это ухоронка позабытая.
— Позитивное знание не видит разницы между кладом и ухоронкой. Не веришь, ступай в сиянс-академию, там тебе скажут, что это синонимы.
— Грамотный ты очень…
— Да уж, не жалуюсь.
— Ты меня не перебивай! Ты слушай, что я говорю. Клад — это сокровища зарытые. Деньги всякие: золото, серебро, каменья самоцветные, дорогие. Понял, дурья башка?
— Да уж понял, чего тут не понять.
— Вот такой клад мне и нужен.
— Прямо сейчас копать пойдешь? Ты бы баньку истопил, помылся, ноги острекавленные попарил. Глядишь, и полегчает.
— Ты мне зубы не заговаривай, а прямо отвечай, есть ли в округе такой клад?
— Каменьев самоцветных нет, а денежный клад имеется.
— Что ж ты молчал, олух царя небесного?!
— Не ругайся! — взвизгнул злыдень.
— Перетерпишь. Я тебя еще не так приласкаю. Велик ли клад?
— С полпуда будет. Только взять его трудновато.
— Далеко, что ли?
— Не, совсем близко. За деревней церковь новая стоит, знаешь?
— Еще бы не знать, сколько деньжищ на эту церковь мною пожертвовано.
— А поставили ее как раз поверх того места, где клад закопан.
— Ты место точно укажи, я с попом договорюсь, полы поднимем…
— Так не получится. Нам, злыдням, в церковь ходить нельзя. Да и не смогу я под куполом точно место указать. Вот если бы церковь сгорела — тогда иное дело. На пожарище клад найти — легче легкого.
— Ты мне что предлагаешь? — с угрозой спросил Куваротов.
— Я? Ничего. Просто думаю вслух.
— Мал еще думать! — Пахом Авдеич замолк, потом спросил тоскливо:
— Сколько, говоришь, там денег?
— Полпуда. Может, чуток побольше. С гаком.
— Монеты хоть золотые?
— Я же говорил, золота в наших краях нет.
— Серебра полпуда — тоже неплохо…
— Так там и не серебро. В конце века, когда ассигнации ввели, народ начал медные деньги прятать. Там полпуда екатерининских пятаков.
— Тьфу, пропасть! Что ж ты мне голову дуришь?
— Ничего я не дурю. Мне просто любопытно стало, за какую сумму ты церковь поджечь согласишься. Но если медные пятаки тебя не прельщают, то извини. Других кладов в округе нет.
Наутро Пахом Авдеич проснулся разбитым. Окрапивленные ноги распухли и чесались нестерпимо, да и все остальное — тоже. Но больше всего мучила мысль, что злыдень, напросившийся в работники, так жестоко насмеялся над ним. Впрочем, вспомнив о серебряном сотейнике, Пахом Авдеич малость повеселел и, позвав злыдня, велел тащить господских кушаний.