Сергей Бобров презирал и называл «литературными падальщиками». Особо люто презирал и опасался Сергей Павлович так называемых «партийных лириков школы Демьяна Бедного», таких как Безыменский и Багрицкий, которые дружили и даже сотрудничали с поэтами и писателями с Лубянки.
В начале 70-х, вместе с новой волной диссидентства и борьбой властей с авангардным искусством, возник в московской культурной среде обострённый, я бы сказал даже, болезненный интерес к поэзии Серебряного века, к её известным, малоизвестным, запретным, репрессированным и забытым бунтарям-экспериментаторам, главарям и эпигонам. Сергей Павлович знал многих и был хорошо знаком с их творчеством, ему было что сказать будущим историкам советской литературы. О поэте-экспериментаторе Фёдоре Платове, о Николае Асееве, Вячеславе Третьякове и Велимире Хлебникове.
Александр Тверской знал множество забавных анекдотов и мифов почти о всех живых и мёртвых советских «литературных генералах». Эта устная мифология подразделялась на три категории: дозволенный цензурой позитив о знаменитом имяреке, недозволенный («секретный, особо доверительный») негатив об опальном имяреке и, конечно же, самый ценный, «пробойный», достойный публикации идеологический миф об уже покойном или весьма дряхлом успешном советском классике. Некоторые придуманные, вымышленные Александром Тверским мифы легли в основу литературных статей ростовского приятеля Леонида Шемшелевича – о Луговском и Маяковском, о Голодном и Ставском, о Светлове и Тихонове, и его своеобразных стихотворных портретов «Маяковский в Ростове», «Встреча с поэтом» (о Луговском).
Всякий раз, когда речь заходила о дальнейшей судьбе творческого наследия Сергея Павловича Боброва, в голосе Марии Павловны слышалась плохо скрываемая горечь и обида за своего незаслуженно забытого покойного супруга. Когда речь заходила о литературном творчестве поэта и критика Боброва, то Мария Павловна величала его уважительно по имени и отчеству, а когда рассказывала о его мытарствах в казахстанской ссылке, то называла его по-матерински ласково и сострадательно Серёжей. Мне пришлось два раза выслушать её рассказы о мытарствах Сергея Павловича, о том, как его ненавидели, боялись и предавали вчерашние друзья-приятели и коллеги по перу. Ей всё время казалось, что когда Сергей Петрович был исключён из Союза писателей и сослан в Кокчетав, все литературные генералы и их прихлебатели не скрывали своей радости от того, что доблестные чекисты «выдернули Боброва как сорняк» из культурного слоя советской литературы.
Да он много знал, помнил и не забывал о времени, о них и о себе. Он не мог быстро приспосабливаться к новым условиям и обстоятельствам, не мог своё ремесло мгновенно использовать себе во благо, не умел из беспартийного превратиться в нужный момент в попутчика, потом в сочувствующего беспартийного партийца – ликантропия в любой форме была чужда ему. Он не умел оседлать своего Пегаса, сделать его Красным Конём, дойным Пегасом. Он не мог, как иные, быстро заводить дружбу с видными комиссарами и чекистами, навязчиво предлагать свои услуги по написанию революционных лозунгов, стихов и песен, по организации лекций-концертов и постановке своих революционных пьес, написанных на «туземном материале» Политпросвету Наркомпроса и Политупру Реввоенсовета, организовывать при клубах трудовых коммун цеха и гнёзда местных пролетарских поэтов. В начале голодных и холодных 20-х годов, когда «певцы революции и светлого грядущего» имели неплохой паёк в распределителях и в спецстоловых, Сергей Павлович голодал, ему приходилось пробавляться пайковым горохом и воблой, иногда он вынужден был скрепя сердце работать при партийных газетах в качестве «обработчика» сырых и малограмотных текстов новоявленных «хозяев жизни», заслуженных партийцев, которые, получив должность, стремились заявить себя в качестве писателей и властителей дум. Под пером С.П. малограмотный и косноязычный политический бред превращался в грамотный и внятный текст, а беспомощные, неуклюжие вирши о товарище Дзержинском и о председателе РВС товарище Троцком становились политической лирикой в духе Багрицкого и Безыменского. «Довольно пели вам луну и чайку/Я вам спою про Чрезвычайку!». Но это был скудный заработок. Три трубочки сахарина, две пачки маргарина да два сухаря. Самым доходным ремеслом являлось составление в прозе и стихах лозунгов и речёвок, а также написание наглых до безобразия и бездарных до отвращения революционных пьес. Но это легко получалось только у пролетарских писателей, которые успешно выживали тогда под сенью Пролеткульта и Лубянки. Все они были как на подбор низкорослыми, кривоногими, сильными, зубастыми, «высокоидейными и сознательными», злобными и беспощадными к тем, кто не с ними. Особенно процветали авторы политического лозунга и революционных пьес из туземного быта: о победном шествии революции в Тифлисе, в Поволжье, в Сибири, в Свияжске, в Китае, на Аляске или на Марсе. За самую бессмысленную, бездарную и наглую пьесу автору платили 200–250 тысяч рублей, а за каждый придуманный пролетарский лозунг – по 15–20 тысяч рублей. Большие деньги платили в журнале «Безбожник», но не всякий поэт мог в то время состязаться с безбожными виршами Демьяна Бедного. Огромные суммы платил и Емельян Ярославский за антирелигиозные пьесы.