— Открой мне секреты жизни, секреты твоей души.
Сердечко ангела забилось быстрее, точно белый голубь в клетке. Его сведенные вместе челюсти судорожно скрипели от чудовищной борьбы; казалось, они выбивали яркие искры, как встретившиеся вместе в неистовом танце кремниевые камни. Неровное дыхание, как болезнь, заражало воздух, порождая в нем сомнение, боль и ужас. Беспокойный лоб, напряженный, намокший от пота, рассекали зловещие морщины. И безумные глаза, как два больших бездонных колодца, с молниеносной скоростью приоткрывали мне завесы тайн природы человеческой такой, какая она есть в истовом виде. Прошлое, настоящее и будущее. Я разоблачал его душу и этими богомерзкими мазками шокировал реальность, из трещин которой, как из скал, сочился благодатный сверх реализм. Формула, по которой есть шанс обрести связь с тем миром.
— Я найду тебя, любовь моя, где бы ты не находилась!
Эта реальность приобретала вид фантастического сна или галлюцинации. Как бы я смог опознать ее? Как бы я понял и растолковал свой сон, который повторяется из раза в раз, но с другими персонажами? Словно проводить один и тот же эксперимент, бесплодно надеясь, что когда-нибудь он принесет что-нибудь полезное. Что теперь? Выхолащивать из искусства добродетель, ставшую в наше время деталью анахронизма. Превращать ее в злую иронию, спиралью летящую вниз, как надоедливые круги Данте с его бесконечными адскими бойницами, дымом, жаром и копотью. И грешниками! Каждая их страсть уникальна — они уникальны. Умерщвляют свою плоть, прыгая в чужие гробы и смиренно спят в то время, как черви, выныривая из земли, пожирают их прелестные невинные лица. Эндимион был моим червем, я лежал в гробу и мы вместе, сливаясь в этом непотребном единстве обагренных кровью влажных тел, занимались искусством…
Я готов кромсать и резать кожу, наносить себе тысячи ран, как вечно исторгающий кровь гейзер. Уродовать свою плоть шрамами, чтобы не быть человеком. Стать ночным монстром, припав к юной сочной груди, и сполна испить из нее яда, дабы проникнуться их вожделению и заразиться. Наслаждаться им, как самым сладостным напитком на Земле. Неутолима жажда сладострастника, алчущего преступить законы, разрушить их, подняться выше или упасть ниже чем это возможно и прославиться в том богохульном ремесле.
Я готов принять обличье демона и презреть все красоты мира, которые славят они. Вместо них восторгаться грязью, бурлящей в болотной жиже, где квакают пророчащие мне жабы. Вдохновляться нарывами на старой ране или смердящими трупами беглецов, пытающихся вырваться из заточения. Теперь они лежат на грязных улицах и площадях города, и их не замечают, но почему-то они выглядят куда реальнее, чем остальные.
Они смеются надо мной. Слепые люди! Взывать к ним? De profundis! Все равно что петь о красоте увядшему тюльпану. Хохотать смерти в лицо и содрогаться от любой тени. Взывать к ней и бежать от нее в себя. Таков удел для тех, кто ищет… сойти с ума в безумном мире, но не быть принятым его безумцами, ибо мое безумие иного рода…
Ну вот все и готово, мой милый ангел Эндимион, можешь больше не кричать (я поцеловал его в кровавый лобик, перерезая ему горло, чтобы больше не слышать криков). И торжественно назвал эту никчемную картину — Сезон в аду.
III «Детство, первое знакомство с ней, история О'Галахона»
«Пустынность, запустение. И тьма над бездной —
Как велико, что я избрал для лицезрения
Боюсь, что я пропал…»
Мне было шестнадцать…
Это дерево окрестили Деревом удачи, Деревом духов. Я узнал его еще издалека по безликим темным фигурам, мирно покачивающимся на раскидистых узловатых ветвях могучего ствола бука.
Преодолев небольшой, поросший серой травой, холм передо мной наконец-то предстал он во всей своей мрачной красе и царственном величии. Здесь было множество лиц: юных и в достаточно преклонном возрасте. Каждый из них был холодным и спокойным, как забальзамированный артефакт — кожа мраморной, в глазах отражалась застывшая вечность.
Я ощущал сей холод на своей теплой коже, которая внезапно вдруг покрылась гусиными мурашками. Грязная одежда, наброшенная на их дряхлые тела, как рваная ткань мачты, колыхалась под слабыми порывами влажного ветра, служившего тяжелым дыханием загробного мира.
Дремучие густые тени собрались под старым лесом неподалеку от Нового Орлеана, и ни единому свету сюда не суждено было добраться… Кроме покровительственного света луны, своею белой дланью благословляющего землю, травы и корешки.
Это место казалось мне священным. Оно манило к себе и заставляло прислушиваться. Но я также знал, что дав слабину, ты будешь обречен потеряться здесь, слиться с этим миром — не злым и не добрым, как будто живущим по другим законам в другой вселенной, разлитой в воздухе эссенцией чего-то экзотического с привкусом сырой земли и свежей дикой свободы; овеваемый чем-то сакральным, непознанным и не подверженным осмыслению примитивным разумом. Но то, что были способны уловить незримые ткани души. Как пульсирующая на запястье вена.
Внутренний мир, стесненный и ограниченный, обретал здесь совершенно новое чувство неземного происхождения. И раны, которые ныли в городских стенах, кровоточили сильнее, но вместе с тем доставляли страдающему неизъяснимое блаженство. Одиночество разлуки принимало значимый смысл и уже не казалось настолько ужасным, хотя и вызывало к жизни желание, чтобы рядом был кто-то еще. Чтобы можно было поведать ему о том невероятном, коснувшемся тебя, как будто ты прикоснулся к загадке природы, прозреваешь и хочешь разделить со всеми тайну ее истины. Разделить с дорогим тебе человеком тот праздник скорби, который вальсирует в твоем сердце и питает его каким-то странным эликсиром, пьянит его тоской, словно крепким вином или же страстным поцелуем сводящей с ума красавицы.
Я стоял перед прямым толстым стволом, вонзенным в землю, словно деревянный крест или копье, которое огибали десятки безмятежно спящих висельников. Воплощенные в безысходности сокрушенного духа, которую могла выразить лишь гравюра Жака Калло. Все как один в скромном траурном наряде, грязном и пыльном, сотканном из разных оттенков черного цвета. Дерево удачи заботливо укрывало их, а ветер убаюкивал, нашептывая колыбельную песнь. Она погружала их в вечный сон и не давала проснуться. Теперь они часть этого дерева — его листья, как желтые сережки на одинокой веточке ольхи…
чувствуешь стоны каледонского ветра?
И детская надежда, выстеганная кнутом уроков жизни, пылкая любовь, так и оставшаяся без ответа, или жестокое отчаяние, смешанное с удушливой ненавистью — все это было тленом, который должен был подвергнуться забвению. Старые чувства исчезнуть и на их место прийти нечто новое, чему открыться можно лишь освободившись от ненужных условностей внешнего мира, забравший у меня радость и вместо нее подаривший скорбь, облаченную в одежду из слез и крови. Мир, который был этим деревом, а я висел на одной из его веток, подвешенный за шею и не способный сбросить крепко стягивающую горло петлю, а некто затягивал ее еще сильнее и лишал меня последнего жадного глотка спасения. И я умирал, если уже не умер. Что прежние чувства? Как потушенный костер, который уже не воспламенить ничем; угольки еще потрескивают, вспыхивают оранжевыми искорками, но не танцуют и не поют, как прежде. Их песня прошла и больше не повторится. Я пришел научиться забвению…