И все же с этими портфелями, где архив революционный, особого геройства и не было. Во-первых, сами видите, катакомбы книг и рукописей. Во-вторых, положим, и обнаружили бы. Но где? В прихожей! А там, вы, конечно, заметили, тыща разных папок, картонок. Ну, я и развел бы руками: черт знает, господа, кто эдакое позабыл? Вот, мол, растяпа. Ко мне ж, журналисту, эвон сколь публики шляется… Короче, знать не знаю, видеть не видел.
Да и как было отказать? Здесь опять не надо курить фимиам, как Анна Илларионна в тетради. Я мзды потребовал: по экземпляру каждого нелегального издания. Корысть была! Прельстился!
А как получилось?
Приходит однажды Ольхин — рыжий и ражий. Явился прямиком из судебного присутствия: в адвокатском фраке со значком… Вы уж, конечно, Ольхина не помните? А тогда кто его в Петербурге не знал: известный присяжный поверенный. Он был мне хорошо знаком. У него на дому, случалось, реферировали разные вопросы — философские, научные. Вот, скажем, кружок при «Отечественных записках» шутливо именовали «Обществом трезвых философов», а тех-то, кто у Ольхина, — «Обществом нетрезвых философов». Но это так, шутя, а пьянства не было. (Тогда вообще интеллигентные люди чурались зеленого змия.) Разве что побренчат на фортепиано. Или там кто-то принесет бутылочку кислятины и засядут в уголку, именуясь «государством в государстве».
Так вот, пришел Ольхин, а с ним еще некто. Этот в гостиной остался, а «викинг» — сюда, в кабинет. По обыкновению, без предисловий — привел-де революционного деятеля, три года тюремного заключения, к тому еще и стихотворец.
Эх, вздыхаю, еще один пиит на мою головушку. Ольхин рассмеялся, как гром прокатил: «Не пугайтесь, тут другое. А стихи его вы, сдается, читали. Я вам сборник подарил, заграничное издание…» — «Это что, — спрашиваю. — „За решеткой“, что ли?» Ольхин кивает. «А какие, — говорю, — стихи вашего-то протеже?» — «Да хоть возьмите „Видение в темнице“. Э, думаю, божья искра, не бог весть какой яркости, но есть искра… „Хорошо, — говорю, — но какая у него докука, а?“ — „Да он вам сам объяснит, я вас оставлю. — И Ольхин, воздев палец, улыбнулся: — А там зачтется!“
Входит юноша, стройненький, пушок на ланитах, в очках и серьезный. Батюшки, думаю, три года заключения! Садитесь, говорю, милый, садитесь.
„Чего, — спрашиваю, — вы и ваши товарищи намерены достичь?“ Отвечает: „Республики“. — „Эка, — говорю, — замахнулись! Я, — говорю, — может, в душе-то и демократ, но народ наш к республике не готов. Какие республиканцы, кто ни „аз“, ни „буки“? Из вашей, — говорю, — республики, мигнуть не поспеешь, Бонапарт вылупится. Да и доктрина социализма страшноватая, многих пугает, чревата „гибелью Помпеи“, всей цивилизации. Так что, милый, лучше дай нам бог конституционную монархию“.
Юноша рассеянно улыбался (должно быть, думал: „Была охота перекоряться с этим шепелявым грибом“) и отвечал в том смысле, что „аз“ и „буки“ не очень-то знали и американцы сто лет назад, когда учреждали республику, что бонапартам нечего делать, если общество живет на основах братской любви и труда, а если и вылупятся бонапарты, значит, опять разовьется революционное движение, но легче пойдет… (Отчего „легче“, хоть умри, доселе не уяснил.)
Перешли к „архивной теме“. Тут-то я и потребовал, чтобы мне доставляли нелегальное, — корысть библиофильская, жадность к новизне во всех ее проявлениях.
Он изредка навещал меня, никогда не сталкиваясь с Михайловым. А потом… Да, нужно вам сказать, что имени я не спрашивал, из деликатности. Не спрашивал ни у Михайлова, ни у Анны Илларионны. Впрочем, она и не подозревала о моем архиве, покамест я не открыл ей… А стихи моего таинственного визитера были мечены литерами: „М. Н.“ — дешифруй как хочешь.
Однако имя назову, потому что совсем недавно, в этом вот году, вернулся Ольхин… Судьбина! Один бедовый малый в Дрентельна стрелял. (Был и такой шеф жандармов, губастый, вихрастый, с апоплексической шеей.) А Ольхин укрыл террориста. Это сделалось известным. Александра Александровича из защитника да в обвиняемые. Сослали беднягу! В семьдесят девятом сослали, а нынче у нас девяносто четвертый. Сосчитайте!
Так вот, в этом, стало быть, году обнялись мы с Ольхиным. Многое вспомнили и многих. Я и спросил: „Кто такой „М. Н“?“ И услышал: „Морозов Николай“. То есть это Морозов, осужденный вместе с Михайловым по процессу 20-ти. Стало быть, товарищи.
Не знаю причины, оторвавшей Морозова от архивных портфелей. Эмиграция? Провинция? Сказать не берусь. Скажу только, что заменил его Александр Дмитрич Михайлов и оставался до конца, до ареста. А после никто не взялся.