А «известное» тоже, знаете ли, не радовало. У нас как? Чуть что — первым делом прессу оглоблей огреют. Кажись, куда дальше-то гнуть? Ан нет, всегда возможно. Да и нетрудно — позвали редакторов, топнули ногой, притопнули другой: не сметь о том, не сметь о сем. Нагнали страху и довольны — вроде бы государственную мудрость явили.
Засим учреждается Верховная распорядительная комиссия во главе с генералом графом Лорис-Меликовым. От разных комиссий, да еще верховных, не приучены мы добра ждать. И вдруг как форточку распахнули, свежий воздух в усталую грудь. От имени верховной обращается граф к жителям столицы. Верно, бывало и такое. Но так, да не так. Тут сразу поворот наметился, а не сотрясение воздусей. У нас всякое бывало, одного не бывало — уверенности в завтрашнем дне. Тут — появилась. Полномочия у Лориса громадные, а он не стращает, не приказывает, он — обращается.
В душе человеческой есть место и для социальной мечтательности. У таких, как Михайлов, разве не было? И очень даже разгоряченная. Отчего и другим, которые не Михайловы, не помечтать?! Да и поводы чуть не каждый день.
Граф Лорис приглашает к себе редакторов газет. Почти диктатор, а говорит с журналистами. Не «конский топ», нет, беседа. Да ведь это почти то же, как если б государь зазвал нашего брата в Петергоф…
Редактор мой Бильбасов вернулся от Лориса: «Вот умница! Будем сотрудничать, в унисон с ним будем!» А Бильбасов, надо сказать, не очень-то жаловал вышних сановников, был автором характеристик покрепче царской водки.
Что Бильбасов! Михайла Евграфыча Салтыкова на мякине никто не провел. А и у него будто брови не так насуплены, и он будто помолодел. В руках Лориса, говорит, громадная власть послужит к облегчению общества.
Встречаю Григоровича… (Ваш покорный слуга имел честь быть первым «настоящим» литератором, который приветил Григоровича еще в молодых его летах.) У Григоровича галльские глаза так и блестят: «О-о, Владимир Рафаилыч, у этого Лориса в одном мизинце больше материалу для государственного человека, чем во всех здешних деятелях».
Стали поговаривать о переменах положения ссыльных, о конце произвола, о подчинении Лорису Третьего отделения… Как бы свет разлился… Вот тут, соседом мне, жил некогда Некрасов. По кончине Николая Алексеевича квартиру занял Яблочков, изобретатель. Поселился, устроил в комнатах электрические свечи. Воссияли необыкновенно! Под окнами, бывало, толпа. Я выходил на улицу и тоже любовался. В отблесках тех огней все казалось другим, веселым и будто бы легким… С приходом к власти Лориса и возникло что-то очень похожее по ощущениям. Ну-с, а теперь вообразите, каково было эхо на выстрел Млодецкого! Лорис едва почал дело, у Лориса первые шаги, а тут этот юнец, этот мономан! У подъезда и часовые, и городовые, и казаки верхами, но юнец очертя голову — выстрел! Пуля выдрала клок шинели, порвала мундир — генерал уцелел. Кавказский солдат, так Михаил Тариелович часто себя называл, схватил «героя» за руку. «Э, — говорит, — для меня пуля-то еще не отлита!»
Передавали, что граф противился виселице. Положим, и не совсем так, а может, и совсем не так. Млодецкого казнили сутки спустя… Я не мог бы повторить за наследником: «Вот это энергично!» Но и я, как многие, очень многие, поехал на Мойку, в дом Карамзина, где жил Михаил Тариелыч. Поехал, расписался у швейцара, сказал: «Дай бог успехов…»
Нет, подумать только! Человек ничего худого не сделал, — не какой-нибудь там Муравьев-вешатель, а ему пулю в спину! Храбрость Млодецкого? Э-э, есть и такая, что хуже простоты, которая, в свою очередь, хуже воровства. Храбрость храбростью, да надо и о России подумать, вот что я вам скажу.
А перед глазами еще стояли у меня и госпиталь на Васильевском, и людные похороны солдат-финляндцев. Тех, что были раздавлены каменными глыбами в Зимнем. Понятно мое расположение духа, когда пришел Александр Дмитрич?
Пока он разбирал бумаги, все во мне кипело. Раздражал и шелест бумаг, и наклон головы, аккуратно подстриженной и аккуратно причесанной, и то, что на нем свежие манжеты, и то, что указательный палец легко, без нажима лежал на ручке с пером, и то, что, закидывая ногу на ногу, он поддергивал брюки, был виден каблук, сбитый на сторону. В особенности почему-то раздражал этот сбитый каблук.
Едва Михайлов отщелкнул замочки портфелей, как я поднялся из-за стола: «Бессмыслица! Чудовищная нелепость!» Он взглянул на меня своими светлыми, внимательными глазами. «Вы еще спрашиваете! — воскликнул я, хотя Михайлов и слова не молвил. — Вы еще спрашиваете!»