Я привез Рафе материнское напутствие. Он скользнул по письму: „A-а, опять инструкция генерал-штаб-доктора? Опять квазимедицинские наставления?“ — „Ра-афа“, — протянул я с укором, и мы рассмеялись.
В те майские дни в петербургском Военно-окружном суде был процесс. Государственных преступников судили, в их числе — доктора Ореста Веймара; это о нем симпатично отзывается в своих тетрадях Анна Илларионна.
„Веймар? Доктор Веймар? — переспросил Рафаил. — Лечебница на Невском, что ли? Кажется, в том доме я покупал кортик… Н-да, Веймар… Не понимаю! Неужели ему не было ясно, что его дело — именно лечебница? Что за блажь устраивать всеобщее благоденствие? Вот, папа, образец: озабочен судьбами абстрактного человечества, а конкретный человек остается без медицинской помощи… России нужны механики, врачи, агрономы. И не нужны говоруны, динамитных дел мастера. И ты заметь, кто они? Да все наперечет недоучки. Своего малого дела не знают, а все и вся готовы переиначить!“
Я отвечал, что надо сердцем понять даже заблуждающихся, что они действительно не пестовались в серьезной школе философии и истории, но что это люди большого темперамента, чистых помыслов.
Он вспыхнул: „Скажите, пожалуйста, „чистые помыслы“!
Чистые помыслы глупцов не стоят выеденного яйца. Эти покушения на государя? Я уж не говорю о мерзости нападений из-за угла… Есть, папа, на кораблях, на корабельных рострах эдакие громадные фигуры: Нептун, витязь, еще что-нибудь. И вот вообрази: приходит такой с „темпераментом“. Смотрит на корабль. Замечает, конечно, фигуру на носу, впереди — она золоченая, она сияет. Смотрит и — ничтоже сумняшеся: а вот я ее сейчас опрокину, спихну, и амба… Спрашивается, зачем? А затем, говорит этот, с „темпераментом“, затем, чтобы корабль пошел иным курсом. Ему и невдомек, какие силы движут кораблем. Он, как под гипнозом, только и видит что золоченую фигуру… Э-э-э, нет, голубчик! Изволь-ка сперва изучить течения, ветры, действие паровой машины, девиацию компаса… Изволь постигнуть! А постигнешь, тогда, может быть… и фигуру на рострах не тронешь“.
Мысль о „течениях“, о „паровой машине“, о движущих силах — в этом было что-то, я бы сказал, не совсем русское, европейское было, что-то от германцев, от социал-демократов. Я полюбопытствовал: а что, Рафа, ваши-то, кронштадтские, неужто изучают?
„Наши?“ — Рафа призадумался, но тут в прихожей позвонили. Вестовой отворил, послышался голос: „Барин дома?“ То был Суханов, Николай Евгеньевич, сослуживец моего сына. Мы засиделись допоздна, и, помню, было мне почему-то грустно расставаться с Николаем Евгеньевичем. И точно, больше уж не встречал. А два года спустя в Кронштадте сын мой видел его, последние минуты видел.
Рафаил тогда, что называется, сошел на берег, служил в Петербурге, в гидрографическом департаменте. Квартиру нанимал в Офицерской, там и теперь вдова его, внук мой и внучка. Служил он в Петербурге, но часто по службе пропадал в Кронштадте.
А Николай Евгеньич проломил в жизни иную дорогу. Он был с Михайловым. Их и судили одним судом. Николай Евгеньич произнес речь, очень спокойную, полную достоинства: я ни когда бы не стал террористом, если бы не ужасное положение русского народа; я никогда бы не стал террористом, если бы не видел в Сибири оборванных и голодных ссыльных, лишенных всякой умственной деятельности; я никогда бы не стал террористом, если б в России мог жить тот, кто не желает делать карьеру, а стремится облегчить участь мужика и работника…
Государь повелел: „В поучение всему Балтийскому флоту…“ Была ранняя весна, холодно. И высокое, высокое небо. Рафаил увидел Суханова, когда Николая Евгеньича вели к „позорному столбу“. Глаза их встретились. И Рафа… Вы знаете, как он мыслил о „завиральных идеях“, но вот увидел, как тот идет к „позорному столбу“. В старой солдатской шинелишке. И Рафа сдернул фуражку, поклонился низким поклоном.
Перед столбом широким полукругом стояли взводы. От всех флотских экипажей: „В поучение Балтийскому флоту“.
При каждом взводе — барабанщики. Контр-адмирал — главным распорядителем. А поодаль — толпа: офицеры, матросы, чиновники, лабазники, мастеровые. Женщин не было…
Суханов пристально смотрел на небо. Высокое было небо и бледное… Подошли с балахоном. Николай Евгеньич протянул руки, помогая служителям. Ему завязали глаза. Он что-то сказал матросу, матрос поправил повязку.
Ударили барабаны. Двенадцать нижних чинов взяли на прицел. Унтер сделал знак, грянул залп. Одиннадцать пуль — в грудь, одна пуля — в лоб. Никто не промахнулся.