Выбрать главу

Саблина, однако, привели сюда не технические заботы. Он, оказывается, тоже «ловил» Александра Дмитриевича. Пригласил меня дожидаться вместе; улыбаясь, показал на стол с закуской и бутылкой вина:

— От Дворника может влететь. Надеюсь, управимся до него? С вашей-то помощью, а?

Саблин был элегантен не хрупкой, комнатной элегантностью, а какой-то крепкой, ладной. Пронзительно синеглазый, по-актерски бритый, он и напоминал актера. Он был весельчак или хотел им казаться, и это ему удавалось. Но сейчас, хотя и улыбался, хотя и принес вино, он отнюдь не глядел любителем выпить и повалять дурака.

Николай Алексеевич бросил на меня внимательный взгляд, налил вино, и мы пригубили — «за встречу».

— А я вот, — сказал Саблин, — исповедуюсь… Душевные невзгоды-с. Если не возражаете, продолжу? Стих нашел…

И продолжил:

— Да, устал. Устал от этой заячьей жизни. Слоняюсь как неприкаянный: от брата, он в «Русских ведомостях», в ресторанчик на Петровке, где богема, а из этого тухлого «Палермо» — к брату… Одна радость: Глеб Иваныч Успенский приедет… — Саблин посмотрел на меня, потом на Л. и покачал головой, точно сам себя осуждая. — Хорошо бы, конечно, в деревню податься. Да беда: о чем я с мужиком толковать стану? Совсем «обгорожанился», в крестьянстве ни бе ни ме.

— Но ты остаешься чернопередельцем? — спросил Л.

— Гм… По названию, что ли… Ну, скажи на милость, какая правильная деятельность возможна в деревне, ежели репрессии лавиной? Ну а за «Хитрую механику», за брошюрку — в Сибирь? Не глупо ли, а? В деревне — тьма-тьмущая, там бы прежде школы завести, а меня, ей-ей, не влечет культуртрегерство.

— Что ты решил? — спросил Л.

Саблин помолчал, собирая и распуская морщины на лбу.

— Что решил… Знаете, как в струе кислорода горит? Вот так и сгореть.

— Постой, Николай Алексеич, ты что это?

— Эх, братцы мои, надо к сильным приставать. Хоть какую-нибудь пользу принесешь, а то ведь, право, лишний человек.

Я слушала все напряженней.

— Но вы, — сказала я, — вы не верите в террор?

Он взглянул на меня строго, совсем как бы и не по-саблински. Он будто колебался, говорить иль не говорить, но ответил без долгих слов:

— Нет, не верю.

Откинулся на спинку стула и скрестил руки на груди.

— Не верю, — повторил негромко и твердо.

Я не сводила с него глаз.

— Ну а в революцию тоже не верите?

— В революцию верю. Очень верю, Анна Илларионовна. Да только не в завтрашнюю и не послезавтрашнюю. Она невозможна, пока не созреет.

— Стало быть, — встрял Л., — вот так, как ты: сел да и ручки сложил?

Саблин усмехнулся.

— На мой счет ты, брат, прав. Покамест прав… А если серьезно, то нынче России, знаете ли, кто необходим? Сеятели! Да-да, сеятели впрок. Как вот лес разводят. У них там, в евро-пах: дед разводит, и не для себя, не для детей даже — для внуков. Это что? Расчет просто? Может, и расчет, да только и огромная культурная выдержка, вот что, господа. Нынче всех важнее — простой учитель. Вот так-то. Да-с, простой учитель, а не мы… Мы-то кто? Мечтатели, идеалисты! Если угодно, страстные художники новой жизни.

— Ну, так бери букварь и ступай, — сказал Л.

Саблин выпил один, никому не наливая, будто и позабыл про нас. И опять откинулся на спинку стула, но тотчас вскочил и быстро прошелся из угла в угол.

— А то-то и дело, что не могу…

Это «не могу» прозвучало страдальчески. Лицо не исказилось, нет, но на лице его словно бы появилось то, что называется маской Гиппократа. Он вдруг напомнил мне полковника Мещерского. Ни единой черты схожей, а напомнил, и я подумала: «Его убьют, непременно убьют…»

— Цеплялся было за мысль о личном благополучии, — продолжал Саблин с горькой иронией. — Опять не могу, плюнул бы сам на себя. Не-ет, струя кислорода и сгореть. Последняя карта у террористов. И если она будет бита…

Он словно бы отступил в сумрак и задумался.

Мы с Л. молчали.

— И тогда? — спросил наконец Л.

— Тогда? Тогда на много лет все замрет. И постепенно, как, знаете, жизнь из пучины морей, постепенно опять возникнут споры о теории, кружки разные, потуги либералов сторговаться с правительством… Вот так, думаю, будет.