Лорис-Меликова находил он смелым, добрым, преданным Юрьевской, однако недостаточно энергичным. «Граф Михаил Тариелович не из тех, кого можно назвать железным». А в ответ на вопрос, кто именно «железный», Платон лишь многозначительно присвистнул.
Порой меня удивляла его открытость. Предел был, вот хотя б в этом присвисте, но и открытость была. Между тем Платон, разумеется, не забыл мой (пусть и давний, и краткий) арест. Да и радикализм не был ему секретом. Но арест относил он на счет жандармской тупости, в каковой убеждены даже те, кто столь же убежден и в ее государственной необходимости. В радикализме моем видел он преходящую болезнь, почти неизбежную в наше время.
Платону, как и мне, было свойственно чувство кровной родственности, в детстве еще усиленное нашим сиротством. Чувство это позволяло ему особую открытость со мною. А мне не позволяло перейти тот рубеж, на переходе которого настаивал, так ли, эдак ли, но настаивал Александр Дмитриевич.
Уверенность Платона в сестринской преданности была глубоко безотчетной. Мои поджатые губы: прельстился адъютантским шнуром; бригадных товарищей променял на паркетных шаркунов — все это его царапало, но не колебало эту уверенность. Ну, точно так, как мой радикализм не уменьшал его привязанности ко мне.
Платон искренне полагал, что его карьера, хотя и не одобряется мною, все-таки втайне меня радует, не может не радовать и что я под сурдинку горжусь братом. Отсюда всегдашняя открытость. Кому, как не Анне, «выплеснуть» свои заботы, свои надежды?
А надежды в быстром взлете и, стало быть, в близости брачных уз с Мещерской, эти надежды пуще разгорелись в последних числах мая.
— Печальное известие, Аня! — произнес он, блестя глазами и таким тоном, словно говорил: «Поздравляю!»
И принялся расхаживать широким шагом.
— Она в семь утра умерла, никого не было. Жаль, конечно, но уж так настрадалась, что и смерть желанна. В половине десятого государь из Царского, а в десять — наследник с Елагина… Государь недолго пробыл у покойной. Скоро вышел и принял Милютина. Как обычно, как всегда: доклад военного министра. Какое присутствие духа!
— Еще бы, — буркнула я, — дождался.
— Ну-у-у, Аня. Его можно понять.
— Особенно ваших можно понять.
Платон коротко, нервно рассмеялся.
Надо было знать, как волей-неволей знала я, «подводные течения», чтобы в тихой, неприметной смерти императрицы тотчас увидеть поворот к аналою для Юрьевской, праздник для ее присных.
А этикет блюли. Панихиды и дежурства у гроба. Перенесение усопшей в крепость, в фамильную усыпальницу, — длинная процессия сквозь дождь и бурю; Нева в тот день поднялась, кое-где вышла из берегов. Потом, в крепости, опять панихиды и опять дежурства.
В женитьбе государя на Юрьевской Платон не сомневался. Так оно и получилось какое-то время спустя. Обряд свершился почти секретно, в присутствии самых «ближних бояр». Платон околачивался неподалеку от Царскосельского дворца.
Несмотря на секретность, весть о венчании распространилась в городе.
Не помню куда, я ехала на извозчике.
— А что, барышня, верно говорят: царя отчитывать будут?
— Отчитывать?
— А в Казанском соборе. За то, что женился в другой раз.
— Не слыхала…
Извозчик шмыгнул носом.
— Да и то сказать. Ну, померла хозяйка, дом сирота, как не жениться…
Вот он, «глас божий».
Но вообще-то смерть императрицы и прочее прошли малоприметно, как и всяческие рождения-кончины в августейшем доме.
Я, однако, сознавала, что лигисты отныне раскуражатся: они ставили карту на «мадам-посредницу», на Юрьевскую.
Суетливое возбуждение Платона претило до крайности. Его цинизм поразил меня, хотя какое мне было дело до бывшей немецкой принцессы, подарившей России чуть не десяток великих князей и княгинь.
Военный суд вынес жестокие каторжные приговоры нашим товарищам — доктору Веймару, Оле Натансон и другим. Конечно, глупо было ждать мягких сентенций от судей в мундирах гвардейских полковников, но я будто надеялась. В этой надежде таились самообман, уловка — я оттягивала мое «грехопадение». А Михайлов по-прежнему молчал. Он, конечно, понимал, что Антисоциалистическая лига отныне пустится во все тяжкие. Но — молчал. Его молчание казнило сильнее прежних ожесточенных споров: я усмотрела в этом молчании самое ужасное — подозрение в отступничестве.