«Отнюдь, — мог бы ответить на это граф, — но есть упоение в бою… и есть тайная власть, которой мы противустоять не можем».
«Мне что непонятно, — сказал бы Авросимов со свойственным ему недоумением. — Вы же, ваше сиятельство, восстаете против беззакония именем государя, а государь-то — именем всевышнего, стало быть, и вы как бы именем всевышнего через государя… А почему же, ваше сиятельство, я не могу в движении ваших чувств узреть бога?»
На это граф вполне резонно мог бы ответить, что все — именем бога и государя, но, дабы не могла в сердцах неискушенных молодых невежд вспыхнуть даже малая искорка сумнений или, что еще вреднее, сочувствия к вознамерившимся на злодейство, следует, чтобы сии преступники разоблачали бы себя сами, покарав тем самым себя самое и свои планы…
«Какие планы-то? — снова удивился бы Авросимов. — Злодейство, и все тут… А если вы, ваше сиятельство, и вы, господа члены, так долго и с таким тщанием изучаете их злонамерения, уж не есть ли это знак того, что дарованное богом и государем может вызвать су мнение?.. А ведь вон и государя Павла Петровича извели… И ничего…»
Тут Авросимов понял, что зашел слишком далеко в своем возбуждении, и стал отмахиваться в душе от назойливых мыслей, которые мешали ему сосредоточиться на созерцании Пестеля.
Вдруг он увидел, как и без того бледные щеки пленного полковника стали белее мела. Голова его качнулась вперед резко так, словно он решил клюнуть дрожащий перед ним лист.
Дежурный прапорщик из преображенцев, стоящий возле дверей на месте Бутурлина, кинулся было к нему, но Пестель выпрямился и властно отстранил прапорщика.
— Господин полковник Пестель, — медленно произнес генерал Чернышев, явно наслаждаясь замешательством пленника, — теперь, после признания вашего бывшего подчиненного, вы, надеюсь, ответите по всей чистой совести на вопросы, вам поставленные?
Что прочел на листе Пестель, для нашего героя оставалось загадкой, а в тоне военного министра и генерала Чернышева ему послышались знакомые интонации, которые можно было бы назвать даже располагающими, когда бы они не были так зловещи. Вот и судите о людях, когда они наедине с вами будто бы даже симпатию выражают, а перед множеством подобных утверждают совсем противуположное.
Опять же — желание убить царя! Это ли не злодейство! Однако все высокие чины даже не вздрогнули при упоминании об этом: и минувшей ночью молодые господа очень свободно об этом произносили, словно и не о царе, не о государе императоре, а так, о дядюшке двоюродном да смертном…
И тут Авросимов в полном расстройстве чувств и в тревоге, которая снова на него накатила, вдруг отчетливо так, словно наяву, увидел государя императора в кожаном камзоле, в охотничьих сапогах — ботфортах и в шляпе с пером. Грустно поникнув головою, царь вышел из угла и двинулся вдоль комнаты. Он был мал ростом, настолько мал, что, подойдя к столу, за которым сидели высокие чины, не обошел его, а вошел под него, даже не пригнув головы, и пошел, пошел, обходя ноги генералов, показался с другого конца, ступил еще несколько шагов и исчез…
«Да, — подумал Авросимов с грустью и ужасом, — а он, что он может, маленький такой? Очень просто можно его и прихлопнуть…»
Он стал сильно трясти головой, чтобы избавиться от подобных размышлений, и тут же услышал шепот Боровкова, как бы издалека:
— Что с вами, сударь?
Тогда Авросимов ткнул перо в бумагу, чтобы оно было готово бежать по ней, живописуя для потомков страдания живой души.
Пестель откинулся в кресле, словно переводя дух, и уже по привычке слегка поворотил голову, чтобы поглядеть, а как там этот рыжий? Глаза их встретились…
«А может, я смешон в своем упорстве? — подумал Павел Иванович. — Что же угрожает мне? Покуда северяне действовали, я предавался сомнениям, да и схвачен был накануне событий, с этой точки зрения моя невиновность полная. Ну что? Отстранят от полка?.. О, это было бы счастливым исходом… Но ведь могут разжаловать, канальи, — и вот что будет ужасно!»
И Павел Иванович, подумав о том, что ничего доброго нельзя ожидать от сего общества, которое видит в вас своего разрушителя и ниспровергателя и, пряча страх свой под масками, должно карать ради собственного спокойствия, внутренне усмехнулся, понимая, что, удайся его предприятие, он бы с друзьями непременно судил этих людей за то, что они, верша закон якобы на пользу народу, на самом-то деле старались для себя, именуя рабство божьим определением (большего невежества нельзя себе было представить!). И тогда все поворотилось бы обратным порядком, и он с друзьями выглядел бы в глазах этих людей так, наверное, непреклонно, что они тоже теряли бы надежду…