Конечно же, великому князю ничто не грозило, — ирония метит не в него, а в Авросимова. И она не столько лукава, сколько горька. Бунт героя наружу не выплеснулся, а вскоре вообще забылся: «так все у него устроилось, так сложилось ко всеобщему ликованию», что он возвратился в свой медвежий угол, куда только в самую осеннюю пору, сквозь запах липового меда, грибов, опадающей антоновки пробилась «печальная весть» о жестокой экзекуции на кронверке Петропавловской крепости. Но примечательно все же, что преступник-злодей остался в глазах героя жертвой, достойной сострадания и участия. Так взошли семена, зароненные в его душу, — стало быть, и впредь прорастать им в круговороте дней и лет, выбиваясь из-под зарослей чертополоха.
Как наверняка заметил читатель, путь «бедного Авросимова» от верноподданного служебного рвения до бунта в душе, а затем к попятному погружению в спячку и одурь российской глуши, куда еще долго будет не пробиться ни свежей мысли, ни новому слову, несколько выпрямлен и упрощен пересказом, обнажившим сюжетный каркас романа, но обошедшим множество фантасмагорических сцен, химерических эпизодов — видений и наваждений, грез и галлюцинаций героя. Обилие их позволяет отнести роман к повествованиям, в поэтике которых значительно повышен удельный вес мифотворческого, фантастического, гиперболического элемента, предполагающего художественную условность одним из ведущих приемов письма. Что побуждает писателя склоняться к ней от последовательного изображения жизни в формах самой жизни, почему привлекают его причудливые смешения реального с абсурдным, подлинного с неправдоподобным?
Ответим на вопрос вопросом: а разве то, что выглядит в романе абсурдным и неправдоподобным, более неразумно и ирреально, чем «отчужденная», бесчеловечная сила самодержавия, обрушивашаяся после разгрома декабристов на умы и души людей? Чем сама николаевская действительность, в которой, по свидетельству ее очевидца, «идеалом общественного порядка» стали «передняя и казармы», по законам тканевой несовместимости отторгавшие от себя все, что было «выше уровня, начертанного императорским скипетром»? После 14 декабря 1825 года «власть только о том думает, как бы замедлить умственное движение; уже не слово „прогресс“ пишется на императорском штандарте, а слова „самодержавие, православие и народность“». (Герцен). Иначе говоря, как ни химерично выглядят порой разыгранные в романе фантасмагории или бредовые состояния героя в кругу разгульных офицеров, они реально порождены бездуховностью времени, в котором люди начинают жить суетной, загнанной, безрассудной жизнью. Не отсюда ли, как обронено мимоходом, лихорадочный поиск забвения «в общем этом буйстве и безумстве страстей и чувств, в этой, можно сказать, вакханалии… в этом хмелю, к которому они все тянулись, как к освобождению от тягот дня и мрачных раздумий»?
Описание, созвучное выводу современного исследователя: «Неудача декабрьского восстания гибельно отразилась на общественно-политическом развитии России. Прямым следствием победы Николая I и удаления из общественной жизни лучшей части дворянской молодежи явилось резкое падение общественной нравственности». Так характеризует Ю. Лотман духовный климат последекабристской России, воссозданный и в романе «Бедный Авросимов». То было время, продолжает он, когда «общество Фамусовых устало стыдиться себя, своего невежества, своей отсталости и с облегчением восприняло освобождение от стыда — изъятие из своей среды Чацких. Количественно число повешенных и сосланных сравнительно с общим множеством дворян было ничтожным. Однако изъятие этого меньшинства лишило общество нравственной точки зрения на себя. Общественная безнравственность сделалась знамением эпохи». Той именно эпохи, где вслед за погрузившимся в болотную спячку Авросимовым неприкаянно мечется, ищет и не находит себя князь Мятлев («Путешествие дилетантов»), кончает с собой благородный романтик, рыцарь чести и совести Тимоша Игнатьев, но остаются жить и преуспевать недумающий, нерассуждающий, не способный на сильное чувство, глубокое переживание трезвый прагматик Пряхин и в прошлом гордый вольнодумец, переродившийся в удачливого карьериста, Свечин («Свидание с Бонапартом»).
Первый исторический роман Булата Окуджавы сопряжен с последующими не только и не просто сюжетно: встречей преследуемого князя Мятлева с Авросимовым, тускло доживающим век в тверском поместье, присутствием Николая I в действии того же «Путешествия дилетантов», событийными вехами декабристского движения в «Свидании с Бонапартом». Возможность этих и других внешних сопряжений вызвана не чем иным, как цементирующим историческую прозу Булата Окуджавы внутренним единством мысли о неослабно современном звучании социальных и нравственных уроков отечественной истории. Вернее всего назвать их уроками личности, оказавшейся один на один со всесокрушающей силой деспотической машины самодержавного государства и либо сохранившей себя наперекор ей, либо раздавленной под ее беспощадным, все и вся обезличивающим прессом. Или, если прибегнуть к литературной аналогии, в известном смысле — уроками Евгения, оглушенного «тяжелым топотом» кумира «на звонко скачущем коне» и каждый раз по-своему переживающего один из многоразличных вариантов судьбы «маленького человека».