Действительно, милостивый государь, хор был ладен и чист, и высокие голоса девушек вызывали в сознании образ прозрачного ключа с прохладным бархатным дном.
И по этому прохладному дну — две быстрые тени: золотая и серебряная, две легкие тени, которых и не углядишь, ибо над ключом склонились стебли да цветы, и от них тоже тени, и они тоже переплелись. А вода звенит:
Две тени, золотая и серебряная, это ведь — две рыбки, это ведь символы чистоты и веры. Они хоть слабые да беспомощные, но разве ж не они нам мерещатся? Нам, погрязшим в крови и безумстве? Поглядите-ка на Дуняшу, какие у нее руки? И два передних белых зубочка слегка приклонились один к другому… Когда их видно — голова кружится.
Тут, глядя на эту царевну, все позабудешь: и Милодору, и Амалию Петровну, и горести свои. Пой, рыбка золотая! Звени…
— Ешьте, ешьте, друг золотой! — сказал подпоручику Слепцов. — Пейте, ни о чем не горюйте. Ах Дуняша, как она их!.. Как поют они, как поют!.. Вы и мои слова давешние забудьте, будто их и не было. Генерал Чернышев, после того как Пестеля арестовали, никак в себя прийти не мог — руки дрожали. Наливайте, пейте… Эй, вина!
Тотчас две темные молнии метнулись по комнате, забулькало вино, круглый стол сузился и сидевшие за ним сошлись лбами и поглядели в глаза друг другу. Наш герой отчетливо ощущал прикосновение горячего лба ротмистра и холодного, влажного — Заикина.
— Вы принимали участие в арестовании Пестеля? — спросил подпоручик, борясь со сном.
— А как же, — вздохнул ротмистр. — Куда генерал, туда и я.
— А не боялись, что он стрелять будет? — спросил Авросимов, надавливая лбом на лоб ротмистра.
— А вы его жалеете? — в свою очередь, полюбопытствовал ротмистр.
Тут хор стих, затрепетал весь, будто ключ чудесный помутился, будто непогода какая ударила, будто ветер набежал и спутал стебли да цветы, и золото да серебро потускнело на рыбках, притихших в той темной воде, где донный ил под их плавниками всплыл вдруг, загораживая все от людских глаз:
Господи, да почему же грустно-то так? Да ты люби, люби! Радуйся. Уж коли он ждет тебя под той рябиной чертовой, так, стало быть, любит. Брось ты коромысла свои дурацкие, падай в охапку к нему, цалуй! Счастье-то какое: любит!.. Тут одни других арестовывают, кто смел — тот и съел, а этот-то, под рябиной который, он ведь тебя любит! Ждет тебя, дуру. Чего ж ты плачешь-то?
Вино уже успело пробежаться по всем жилочкам и теперь жгло огнем.
— Не пойму я, — зашептал ротмистр нашему герою, — чего вас-то с нами послали? Вы мне всю обедню испортите. Какой он, Пестель, однако, в вашем воображении герой. Вы что, за дурака меня держите?
Авросимов глянул на Дуняшу. Она и сама на него глядела, не чинясь, без скромности. «Ты одна, одна в душе моей, Дуняша!» — крякнул он про себя, но она покачала головой, да так грустно: нет, мол. Не верю.
— Запомните, сударь, — совсем трезво сказал ротмистр. — Пестель — глава заговора, и всякое упоминание его имени с симпатией может порядочным людям прийтись не по вкусу. Уж вы, господин Авросимов, выбирайте, чью сторону держать, да чтоб об том известно было…
Выбирайте, выбирайте… Вот она и выбрала того, который под рябиной. И с матушкой попрощалась.
Девушкам поднесли вина. Они выпили все разом. Утерлись белыми рукавами. Поклонились. И с самого краю откуда-то, будто месяц выплыл в лодочке, потянулся голосок один-единственный:
— Ой, ой! — закричал Слепцов. — Сердце разорвете!
Воистину сердце разрывалось от звуков этого голоса, при виде Дуняши и подпоручика, который уже не ел, не пил, а сидел, высоко подняв голову, закрыв глаза, неподвижно, будто и нет ничего вокруг. Наш герой подумал, что паутинка прочно вкруг Заикина обвилась. А на что же он, бедняга, надеялся, когда в Комитете божился, будто знает, где она лежит, страшная Пестелева рукопись? Да как божился! «Я, я, я знаю! — говорил как в умопомрачении. — Велите меня послать! Я укажу». Но это сомнение вызывало, ибо не мог бедный подпоручик иметь отношение к тому, как рукопись прятали. И генерал Чернышев, тот главный паучок, собаку съевший в таких делах, тогда и спросил: «Вы сами зарывали?» — «Сам, сам!» — крикнул Заикин, бледный как смерть. Ах, мальчик, а не напраслину ли ты на себя возвел? И он, Авросимов, строчил тот протокол, и голова его гудела в сомнении. Ведь, судя по всяким там намекам, братья Бобрищевы-Пушкины к сему причастны были, но они сами — ни в какую, а он вызвался.