В подушку Зина глубоко вкопалась, вдыхает пыльный пуховый запах и слезами думает подушке про обиду рассказать, себе же на обиду свою пожаловаться. В голове пусто, рассыпались мысли по отмели, по дороге, по пикейной кроватной застели… Одна только мысленна крошечная волчком вертится:
— Сейчас — умереть!
В плаче дергается спина. Платье мокрое облепило Зину вплоть. Грязные ботинки на белом — рыжие глиняные пятна впечатали. А на полу, у кровати — Феня носом шмыгает, не зная, чем помочь, скулит тихонько, в жалости бабьей привычные, врожденные причитанья тянет, — тянет, ровно кота за хвост.
— И да чтой же теперь делать-то? Да чтой же ты, сердешная моя, плачи-ишь?
В дверь стучали тихонько: стоял за дверью прилизанный Птичкин, жадно слушал, согнутым пальцем деликатно и нежно постукивал о косяк… Птичкин тихенький, как вошь.
Феня услышала стук не сразу. Носом подобрала с лица слизь и слезы и втиснула промеж причитаний бабьих:
— Какого лешого стучишь тама? Лезай сюды…
Птичкин втиснулся в комнатку осторожно, губы облизнул, кашлянул тенором. Рука в кармане, между пальцами потными конвертик махонький: нужно его отдать.
— Да что вы, Зинаида Павловна? Да вы никак плачете?
Зина не слышит — глубоко в пуховую пыльную духоту врылась: сейчас вот умереть.
Птичкин конвертик между пальцами помял… Выпустил… Пускай в кармане лежит! Рукой осторожно плечо Зинино обхватил.
— Что это вы, Зинаида Павловна, плачете?
Зина сквозь слезы увидела — наклонился над ней тот — добрый, что утешает всегда… По-детски к нему потянулась, всхлипывая, слова сказать не может, только спина дергается.
— Не нужно, Зинаида Павловна. К чему, спрашивается это?
Сел, волосы сбитые тихонько гладит. А сам глазами жадными на Зину: мокрое платье липнет вплоть, будто вовсе нет платья.
— Не нужно, не нужно, Зинаида Павловна, не надо…
Зина к нему жмется, стала маленьким обиженным ребенком.
— Он… Он меня кну-том… А тот дру… другой, тот меня… бе… белье, белье разорвал… И все… та-ак… Василий Семеныч лезет. Целоваться все лезут… Да что я… им далась?.. За что я та-ка-а-ая… несчастная?.. Только вы, Дмитрий Митрофанович, не о… бижаете…
— Это ничего, Зинаида Павловна, это ничего, Зиночка. Вы успокойтесь… Я так люблю тебя, Зиночка. Я…
Зина слушает. Птичкин хороший. Он никогда к ней не лез, он не хватал ее в темноте, как Митин, за руки, не тискал. И сейчас рот. Говорит. Должно быть, хорошее что-нибудь говорит… Нужно слушать. Тогда хорошо будет… И ни о чем не думать. Главное — не думать.
— Мне, Дмитрий Митрофанович, тяжело… Как тяжело!.. В Москву бы… В Москве светло… Там люди… Там я не боюсь…
Птичкин легонько обнял Зину за плечи, Фене рукой машет — уходи. Феня — что ж — Феня всех привыкла слушаться! Встала себе с полу, по лицу грязь размазала и ушла…
Зинины мысли — по отмели, по перелескам, по рыжему ржаному жнитву. Голова пустая совсем, как коробка. И хорошо. Главное — не думать. Сидеть вот так: чтоб кто-то ласковый нежно по спине гладил, по груди, коленей горячих легко касался…
Кровавые губы тихонько к Зининым губам. Значит, так нужно… И сама чью-то шею руками обняла, к кому-то, мягкая и податливая, прижалась: не разберешь — не то женщина, не то дитя малое.
На обнаженных Зининых бедрах, кнутовые синие полосы. Все равно… До них ли теперь!
Главное — не думать…
Птичкин — довольный — встал, потянулся, пуговицы, какие нужно, не спеша, застегнул. И папироску было закуривать стал… а на него, прямо — взгляд темный, дна нет в глазах — и столько в нем недоуменья горького, столько боли нестынущей, столько звериного страха, что, тихонько назад пятясь, натыкаясь на стулья, влажной и липкой рукой папироску ломая, краской (быть может, стыда) заливаясь густо, пятился, пятился Птичкин — и за дверь. И вниз скорей…
В кармане конвертик маленький. И поди ж ты: не дает конвертик этот уйти. Нельзя через порог шагнуть. Так вот — нельзя, и баста: дна нет в глазах, — темный упрек, и последнего утешенья гибель, и боль, и…
— Вот… Зинаида Павловна, письмо… Вам письмо… Забыл отдать… Письмо…
Теперь можно итти. И бежать можно. Скорей!.. Там, на улице грязной, рябой от луж, глинисто-рыжей, там, в тонких сетях дождя путаясь, запрячет Птичкин в вороха своей бесстыдной душенки — взгляд бездонный и страшный, как смерть…