— Отдам, лопни глазыньки!
— Врешь… возьми вон у Тещи чапан…
— Чтоб я в чапане ходил? Сука ты, пойду так… Набрызгай стакашку на дорогу…
Набрызгали. Васька хлобыснул огонек в утробу и вывалился во двор.
Уже вечер зализал поля и избенки села Шлеп-Помет. Звезды табуном высыпали, хохотали до упаду. Избенки покривились, животики со-смеху надорвали, попритихли с уморышки.
А Васька Смирнов, подобрав рясу, сыпал по улице, по кособокой дороге через овраг к церкви у яра. Размотал на морозе гриву и бороду, запыхался, как конь необъезженный. А дома ждала попадья, длинная, как журавль колодезный, и две дочки, каждая по пять пудов с гирькой без ушков да по два кирпича…
У Тещи режутся в двадцать одно. Пухлые карты туго отлипают от колоды. Только и слышно:
— По банку!
— Семнадцать!
— Двадцать!
— Есть, срезал!
— Теща, выставь-ка бутылочку.
— Всю б уж четвертуху, — горловину саднит чегой-то… Васька Смирнов не иначе здесь. Без Васьки карта не в масть ложится, карта чижолая, и вся игра не всласть. У Васьки борода патриархов библейских развеялась по столу, горловина то-и-дело прополаскивается самогоном, и гудит бас колоколом соборным, городским:
— Ты че, сволочь, ночуешь у меня? Подкупи еще… Тьфу!
— Перебор.
Васька-картежник известен на всю округу, и без карты Васька жить никак не в силах. В дни парные, весенние, на закваске ржаной, когда Васька выезжает на пашню, все картежники, приложив руку козырьком, глядят по вспаренным буграм, — не видать ли где знака Васьки Смирнова: ибо Васька, выехав в поле, сбрасывает рясу и, оставшись в полосатых сподниках, поднимает оглоблю, на оглоблю портянку, — это и есть Васькин знак, — приди, мол, которые желающие, и срежемся. И тогда с далеких черных пашен верхами стекаются картежники к Васькиной портянке. Пашня — дело пустяков: полежит, не убежит. И режутся в двадцать одно за-темно, потому таков обычай Васькин.
— Двадцать одно!
— Бери!
— Взял, стучу!
А по селу Шлеп-Помет давно ищет Ваську мужик из соседней деревни, прихода Васькиного. Выспрашивал на улице:
— Иде ж теперь будет батюшка?
— Да ты у Тещи был?
— И-их ты, назола, вот и запамятовал… До нее надо доехать… Но, карий, гляди…
— Не иначе у Тещи, бесперечь там с утра…
Карий дотянул до Тещи, и мужик, обсасывая сосульки, нашел Ваську в жаркой схватке.
— К твоей милости, батюшка.
— Бреши больше, батюшки-матушки. Чего тебе?
— Да вишь — Андрей у нас помер… Сторож-то лесной, чай, знаешь?
— Эх, что-об тебе… Каток, што ль?
— Каток и есть.
— Ишь, его ни ко времени черти взяли, жалость какая. Ты подожди, вот подержу банку… Миром, што ль, хоронить-то будете?
— Миром, батюшка.
— Ты че заквакал — батюшка, батюшка? Сынок какой выискался. Самогон, чай, наварили?
— Эт уж как есть…
— То-то, а то ехай к вам в такой мороз. А че заплатить порешили?
— Пять пудов мир положил.
— Ишь, сковалыжники… Ты мне только заплати, я вам жеребца с коровой обвенчаю…
Задрыгала смехом изба Тещи, перекосила скулы…
А в сенцах вдруг визг и крик, дверь расхлябилась, и вихрем закружилась по комнате брань и раскосмаченная баба:
— Опять у курвы в гнезде расселись, опять зенки налили. Это все косматый чорт мутит…
Подскочила к картежнику-мужу, плюнула в бороду и кочетом горластым наскочила на Ваську:
— Ты че мутишь мужиков, косматый чорт?
Цап Ваську за бороду, туда-сюда с визгом и муторной бабьей бранью. Васька затряс кудлатой гривой и бородой, раскорячился:
— Што-о ты, тетка, што-о ты, брось, дура, удди…
Парни и мужики:
— Га-га-га… Хо-хо-хо…
Мужик бабий шмыгнул в дверь. Баба хряснула четверть на пол и бурей в дверь за своим…
Васька расправил бороду и полез в шубу.
— Ф-фу, дура баба…) Ка-асма-атый чорт. Я б давно в камисары ушел, да на мой век дураков хватат, потому и косматый… Ехай скорей, дядя….
Поехали.
Каток — мужичонка, вообще не стоящий внимания, — был он маленький, круглый, в жизни своей угодил вдоль века: до 80 еще считал свои годы, а потом надоело, и бросил. Десятки лет назад забыли его имя, и вот только на похороны секретарь сельсовета по спискам открыл, что Каток окрещен по-православному Андреем. Каток — мужичонка, нестоящий внимания, но на миру приросло к нему:. «Каток — божий человек». Не помнили и старики, чтоб хозяйствовал когда Каток, — выпьет шкалик водки и день-денской пьян, сочиняет и поет протухшим голосом жалостливые песни, вышибает слезу у баб, а потом уходит в лес, трясет по кустам латаной мотней, обвисшей, как бараний курдюк, слушает птичий говор и часами дразнит тонкоголосых певцов. Всякая живность лесная любила и не боялась Катка. А он послушает, всхрапнет тут же под кустом и опять идет на-люди, ибо только у них есть тот огонек в шкаликах, от которого и пляшется, и плачется, и песни складно складываются. И так уж от дедов повелось — ублажать божьих людей, потому миром сколотили Катку скворешницу в обчественном лесу, вроде как бы на должность лесника определили, а питался Каток и шкалики сшибал по-птичьему, — где упадет, там и подберет.