Выбрать главу

Стояли верхушки без корней, в белых облаках, вырастали в двух шагах в незнакомых ликах.

У кордона туман в лесу оставила, на полянку вышла, — и солнца еще не было, а уж полосовало небо розовым и пригоршнями алмазы в травы сыпало.

С вечера недолго щурились избенки редкими огоньками в маленьких оконцах с нечистыми стеклами — старушечьим глазком, и с хитрецой, и с глуховатой подозрительностью, и со старческой убогостью. Мигая, меркли.

Наползала мышиная тишь, тараканье раздумье, собачья тоска.

Спит мужик, чешется в хрясть, полнит избу крутым, тошным духом. Думает таракан, думает. Тоскует собака до зари.

По другую сторону от кордону, на отшибе от бору, насыпь лентами в узел завязана станцией.

В зеленых крышах, в больших стеклах, створчатых дверях, в фонарях шарами — брошен к лесу городской лик.

И из городов каждый день сползаются и расползаются чугунные коротколапые тяжелые чудища, с одышкой больших городов: подымают на станции суету свистками нетерпеливыми, звоном медного колокола, будят тишь, сонь… и зовут…

И вслед чудищу с зеленым, красным ломаным позвоночником, вслед ему, пока не скроется из глаз — нельзя не смотреть, и тревожит звук убегающих колес, и бежит вслед даже самое неторопкое сердце.

Здесь у двух дорог, у кордона, присела Наталья, на свежесрубленных, с только что сбитыми сучками сосновых бревнах. Еще свежели ссадины, еще дышали лесом бревна, и под тонкой, тонкой розоватой кожицей еще бился зеленый сок: умрет дерево, и станет зеленое под кожицей коричневым и ломким.

Уже карабкается солнце по небу, шлифует голубой хрусталь неповторимой голубизны бабьего лета, и кроткая голубоглазая улыбка щемит печалью об ушедшем лете. И тогда захочется все недожитое изжить, сейчас же вот, в этот миг изжить, выпить до дна всю жизнь, все, что осталось в ней еще, изжить и ласково затихнуть в кроткой голубоглазой улыбке хрустально-синих дней.

Тихая неслышная грусть всех бабьих сердец, вместе слитых, в этих днях, в первом золоте листвы, в крепком запахе умирания ее, в задумчивом лёте тонкой белой паутины — диковинной пряжи бабьего лета, — и этот легкий лёт и неслышное ласковое прикосновение ее так же неслышны и нереальны, как извечная грусть бабьего сердца.

Телочек маленький, несмысленыш, откуда взялся он? Тянется веревка с колышком, путается меж ног. Маленький еще совсем: коленочки пухлыми бугорками, на лбу белое пятнышко упрямой шерсткой топырится, из-под белых ресниц детской глупостью глупые глаза, еще с молочной мутью.

Капризятся губы:

— М-е-е…

Тычется безрогим лбом в колени, влажными ноздрями в Наташину ладонь.

И в этой живой ласке маленького бычка всем телом, всей кровью услыхала Наташа жадный зов.

Теленочек-несмысленыш решил Наташину дорогу.

К станции шла: по пыльной дороге, от пяток лунки. Шла, след печатала.

* * *

У станции с тыльной стороны много лошадей: тарантасы все совхозские, советские, и в них, как свиньи в овечьем стаде — редкие, ширятся телеги деревенские, и один меринок будто приметный — в овсяном мешке морда, мокрый у ноздрей мешок.

По хвосту, по пятнам угадала, — соседа Миная мерин.

Крепок дух лошадиного навозу, хозяйственной заботой от него сердце полнится. Наташе ни к чему: другой заботой полнится — схорониться от Миная.

Расспросов, разговоров опасалась в тонкой хрупкости бабьего решения.

«Надо быть, кого-нибудь встречать выехал из сыновей, — в городе сыновья».

На станции в тесном третьем классе, где темнота и серость стен и люди, одинаковые вещам, затерялась Наташа в общей схожести. Притаилась до звонков.

Билет брала, каждую минуту выстукало сердце, — наружу билось. Денег на билет в обрез — двенадцать копеек на дорожный харч.

В важности минут последних не могла Наташа оставаться босой: ототкнула клёпушек от лукошка, достала деревенские коты, обулась.

Длинный звонок мелкими колечками рассыпался по платформе, ворвался в серую людскую одинаковость. И в общей схожести нашлось различие и людям и вещам. И уж ходу только в одну дверь — все туда.

В опустевшем зале на полу мусор многочасового ожиданья, яичная скорлупа, остатки сухой воблы, приплеванные кончики кручёнок и клёпушек, от Наташиного лукошка оброненный. Незакрученный второпях кран у жбанчика «Кипяченая вода» цедит тонкую струйку, растекается по полу грязным ручейком.

Остановился, уперся локтем в нетерпеливой, горячей дрожи, чтоб опять хватать, отхватывать локтями поля, леса, реки к городам, к каменным вокзалам, где почтительно стихал долгими стоянками.

…Ржаное поле, бор, бабочки куриные в бору, деревня, грязные соломенные крыши, кучи навозные, и свою бабью хлипкость час назад осмеяла захмелевшей кровью.