— Могорыч!
Мишка — веселый. Подхватывал Зину на руки, подкидывал, как ребенка, кверху… Ох, и весело же зашибать деньгу!
А после неудач зол бывал Мишка. С Васькой-Гужем, вечным своим спутником, ямщиком и слегка компаньоном, ругался.
Дома ворчал что-то под нос, чертыхался. Придирался ко всему: почему во щах таракан? Почему тускло горит лампа? Почему?
— Чорт, чорт, чорт!..
Раз как-то в такую минуту, мимо временной кирпичной печурки проходя, злобно пхнул ее ногой; а когда рассыпались кирпичи, и железно простонала сломанная труба, еще злее стал и прохромал весь вечер.
Такие Мишкины возвращения, налитые злобой и кровью глаза, кошачьи фырканья и придирки — навсегда поселили в Зинином сердце робость. Ждала со страхом… а что, если он ударит? Но Мишка, пока, только замахивался.
— Чорт, чорт, чорт!
Закупленную по деревням скотину пригоняли сразу, в один какой-нибудь отмеченный день. Принимал ее Мишка сам.
С утра стояла густая толчея. Конской отсчитывал червонцы и рыжие сертификаты — пятерки. Бороды сивые, гнедые и черные (иногда вовсе не было бород) до конца надеялись выторговать лишний рубль. Тянули торг, как чай из блюдца, находили, нужные будто, слова и интонации, но, в сущности, заранее знали, что ничего из торга не выйдет. Вон пегая телушка показывает всей улице свои худищие ребра… Разве даст кто-нибудь больше Мишки? И если она стоит дороже Мишкиной цены, хозяин все равно не поведет телушку обратно. Хозяину нужны деньги.
— Дык ты, Михаил Семеныч, погляди. Да разве мы лишнего просим? Нам твово богатства не нужно… Теперь вон кожа одна — и та чего стоит… Сто мильярдов она стоит. Дык ты уж прибавь!
Мишка не слушает — пегая все равно не уйдет.
Бывает, что вместо денег он расплачивается хлебом. Тогда в амбар посылает Зину. В амбаре пыльно, пахнет мышами, мукой и цвелью. Засеки полны щуплым крестьянским зерном; когда его насыпают в мешки, пыль поднимается едкими облаками. Под потолком висят на ржавом коромысле тяжелые железные чашки… В бороде тонут жалкие и лукавые глаза. Зина слышала — летошник пошел за семь пудов… Зина старается не видеть, что в чашке лишняя круглеет гиря…
На Мишкиных скулах мелкими каплями высеивается пот. Он пишет расписки и записки. Листает деньги. Окончательно купленную скотину загоняют во двор. Там грязно, нет ни подстилки, ни корма. Занавоженная грязь хранит запах крови. Пузатые коровенки пугливо шарахаются из угла в угол, чувствуют страшный дух и храпят в смертельной тоске.
Мальчишки, загоняющие коров, — мальчишки всегда здесь, под рукой, — пристают к Мишке, теребят его за рукав или за штанину, увертываются от подзатыльников и клянчут, словно нищие:
— Да-ай…
— Врешь, эта я стерег, а ты и не стерег совсем… Ты ему, Миша, ничего не давай… Ты лучше мне заплати…
Немножко странно. Почему дети Конского зовут Мишкой?.. К вечеру через улицу бежит на почту Фенька. На клочке коряво-буквые слова к брату Василию, в Москву: «Завтра гружу сто двадцать».
Иногда вместо Фени ходила Зина. Почтельработник Птичкин, юноша пылкий и подлый, затевал с ней разговоры. У Птичкина страшные, красные, как кровь, губы и гадкие глаза. Зине глаза не кажутся гадкими. Зина робкой стала, Мишки побаивается, по Москве — и по Степугину даже — тоскует. Птичкин утешает Зину:
— Вы, Зинаида Павловна, скучаете все? Напрасно вы, Зинаида Павловна, скучаете. Вы бы развлеклись, что ли. Например, спектакли у нас ставят… По нынешнему курсу — с вас две тысячи триста.
…Нет рогатого тельца: прихотливо извивается серо-цветная спираль.
Мишка опять прежний; залез в старое по-уши.
Брат Василий приезжал к Мишке в Веселое каждый месяц. Работали братья вместе. Щупальцы свои раскинули по Москве колбасными и мясными, — по двум уездам Мишкиными поездками. А тело общее — просаленный кожаный бумажник.
В Москву с медленными товарными поездами тянулось мясо — голые красные туши. Вместо них пыльный почтовый вагон привозил пакеты с пятью ранками печатей. Из пакетов лезли хрустящие невинно-белые бумажки, — чтобы опять в бесстыдную наготу розовых туш превратиться…
Раз в месяц приезжал Василий. Он был очень толст и уродлив до жути. Салом заплыло лицо. Сало лезло наружу, застывало красными каплями прыщей. Глаз не было вовсе — вились под бесцветными бровями две щелки. Только губы — приплюснутой автомобильной шиной.
Василий совсем не человек — бочонок сорокаведерный. И для чего-то приделаны к бочонку две тумбы. Голос из бочки тоненький, пискливый и сладостный. А запах тяжелый, мясной.