Выбрать главу

Особенно благодарным объектом оказался пожилой инженер Чернышов, на удивление наивный и легковерный. В камеру он вошел, неся в обеих руках по кружке с какой-то едой, захваченной из дому: ни жестяные, ни стеклянные банки в камеру не допускались — разобьют и осколком перережут вены! (По этой же причине на Лубянке отбирались очки. Идете на допрос — пожалуйста, получите, а в камеру — ни-ни…). Остановившись у двери, Чернышов с ужасом глядел на наши стриженые головы и небритые лица — каторжане! (Брили, вернее, стригли бороды нам не чаще двух раз в неделю. Приходил парикмахер с машинкой и стриг под ноль — ни «эр», ни «агиделей» в те дни еще не было. А с опасной бритвой в камеру нельзя).

Новенький закрутился на месте, не зная, куда пристроить свое имущество. На стол? Вдруг обидятся и обидят? Наконец нашел место: поставил еду на крышку параши. «Ну, с этим не соскучишься», решила камера. Переставили его кружки на стол — и зажили вполне дружно.

А развлекались так — не скажу, чтобы очень по-умному:

— Аркадий Степанович, — задумчиво говорил Арсен Монахов. — Вы не знаете, как совокупляются ежи?

— В каком смысле, Арсик? Наверно, как все.

— Но они ведь колючие.

— Да, действительно… Нет, тогда не знаю.

Арсик умолкал. Потом начинал сначала:

— Аркадий Степанович, вы просто не хотите мне сказать! Вы инженер, вы должны знать.

— Честное слово, не знаю.

— Не может быть. Вы взрослый, у вас жизненный опыт… — И так далее, пока не надоедало.

Однажды, получив передачку, старик спросил нас, почему на американских банках со сгущенным молоком «Dove milk» изображена птица. Олави объяснил: dove — это значит голубка. А злой мальчик Арсен обрадовался новой теме:

— У них сгущенное молоко не коровье, а птичье, — объявил он.

Чернышов удивился:

— Как так?

— А очень просто. У них все продукты суррогатные. Яичный порошок, например — он ведь из черепашьих яиц.

(Такая легенда ходила в те годы по Москве). Инженер обводил нас глазами: правда? Или розыгрыш? Мы подключились к игре, подтвердили: да, некоторые породы голубей выделяют жидкость, похожую на молоко. Это ценный, редкий продукт, потому и говорится: только птичьего молока не хватает.

Чернышов, простая душа, и верил и не верил. Тогда я попросил библиотекаря принести нам Брэма, том «Птицы». И когда заказ был выполнен, открыл книгу на разделе «Голуби» и прочитал вслух: «Еще в древнем Египте было замечено удивительное свойство этих птиц: выделять из зоба жидкость, вкусом напоминающую молоко».

— Не может быть, — неуверенно сказал старик. Арсик сунул ему под нос Брэма, который, разумеется, ничего такого не писал. Расчет был на то, что инженер без очков не сумеет прочитать мелкий шрифт: мы знали, что у него сильная дальнозоркость. И действительно, он смог только разглядеть картинку: голуби сизые, голуби белые, голуби с хвостами как у индюков. А я снова «прочитал»:

— Еще в древнем Египте было замечено удивительное свойство…

— Поразительно, — сказал старик. — Вот уж, поистине, век живи — век учись!

Нашу дискуссию подслушала старушка-надзирательница. Выяснилось это так: на следующем дежурстве она принесла нам тупые с закругленными концами ножницы — стричь ногти — и сказала, хихикнув:

— Стригите. А то станете голубей доить, вымя поцарапаете.

Подслушивать разговоры в камерах — это вертухаям вменялось в обязанность, а разговаривать с нами строго воспрещалось. Но ведь они тоже были люди, тоже томились тюремной скукой.

Другая надзирательница — рослая красивая девка с лычками младшего сержанта на голубом погоне — даже любила с нами поболтать. Пользуясь тем, что 28-ю камеру от центрального поста не видно — она в боковом отсеке, за поворотом — надзирательница открывала дверь, и мы беседовали о жизни. Это от нее я услышал формулу, которую вложил впоследствии в уста лагерному «куму» (в фильме «Затерянный в Сибири»):

— А чем я лучше вас живу? Всю жизнь в тюрьме. У вас срока, а я бессрочно…

Разговаривая, деваха одним глазом поглядывала, не идет ли кто по коридору. Как только из-за угла показывалась фигура другого вертухая или офицера, наша собеседница строго говорила в камеру: «Петь не положено!» или «Пол подметите!» — и с грохотом закрывала дверь.

На вопросы, что там на воле происходит, она не отвечала: наверно, побаивалась, что кто-нибудь из нас ее заложит. Спрашивала, кто мы, за что сидим. О себе рассказала, что комсомолка, что живет за городом. В надзиратели пошла по совету родственника, служившего на Лубянке — а теперь и сама не рада. Она жалела нас, а мы ее. Интересно бы узнать, что с ней стало? Совсем молодая была, моложе меня. Вспоминаю о ней с симпатией…

В один прекрасный день в камере появился Дмитрий Иванович Пантюков. Пришел он не с воли и не из другой камеры, а из лагеря. На доследствие, как он объяснил. Впервые мы увидели лагерную одежду — темно-серые штаны х/б и такую же куртку. Из лагеря привез он и чудовищный аппетит: свою утреннюю пайку он не делил, как мы, на две-три части, а целиком съедал за завтраком, т. е. с кружкой кипятка и двумя кусочками сахара. И все равно оставался голодным.

Пантюков рассказал, что сидит за участие в настоящей антисоветской организации — партии «Народная воля». Он произносил страстные антисталинские речи и даже пытался — без успеха — агитировать симпатичную надзирательницу, о которой я рассказал.

Физически Дмитрий Иванович был очень силен — невысокий, плотный, в прошлом — боксер-разрядник. Каждое утро в камере он делал силовую зарядку, и под его напором самые молодые, Володя Матвеев и я, тоже занялись физкультурой: до изнеможения отжимались от пола, научились делать преднос, опираясь на спинки кроватей, давали своему энтузиасту-инструктору ломать нам шею сцепленными на затылке руками. Боксерское упражнение, говорил он, очень укрепляет мышцы. Смех смехом, а никогда в жизни — ни до, ни после — я не чувствовал себя таким сильным, как в пору занятий с Пантюковым. Мог даже в душевой, подтянувшись на перекладине, сколько-то времени провисеть на одной руке. Для меня — рекорд.

А у Пантюкова личный рекорд был другой, не совсем спортивный. Он с гордостью доложил нам, что прошлым летом семь раз за одну ночь поимел свою возлюбленную — поставил рекорд в честь дня авиации.

Заниматься спортом в камере было не положено. Если вертухай заставал нас на месте преступления, приоткрывалась кормушка и следовал приказ — прекратить! Но в карцер не сажали, и мы, оставив кого-то одного возле волчка на шухере, продолжали накачивать мускулы. Честь и слава Пантюкову! Впрочем…

Когда кончилось следствие и меня вызвали «с вещами», Дмитрий Иванович подскочил ко мне и жарко зашептал:

— Если выйдешь на волю, зайди на улицу 25-го Октября (он назвал номер дома и квартиры), позвони, а когда откроют, скажи: «Зернов предатель». Запомнил? Только эти два слова: «Зернов предатель…» И уходи.

Даже тогда мне это конспиративное задание показалось странным: с чего это я выйду на волю? Ведь ясно же, что получу срок.

Не знаю, то ли Пантюков был просто псих, то ли наседка. Теперь, когда вспоминаю, мне кажется подозрительной и его упитанность, и романтическое название его партии — «Народная воля», и даже слишком чистая для лагерника одежда. Для подозрения есть серьезная причина: в 1951 году, на 3-м лаготделении Минлага, меня вызвали к куму — оперуполномоченному. В его кабинете сидел незнакомый майор в синей фуражке — явно эмгебешник. Он задал мне несколько вопросов и составил протокол.

Вопросы были такие: знакомы ли мне имена участников молодежной антисоветской группы, существовавшей в городе Москве?

Ни одного из названных им имен я раньше не слышал, но лагерная, тренированная на такие случаи память, сохранила два: балерина из Большого театра Маргома Рожденственская («Маргома»— это, конечно, «Маргоша»: машинистка приняла рукописное «ш» за «м») и Джемс Ахмеди{13}. Еще там фигурировал метрдотель ресторана «Бега» дядя Паша (или Вася, не помню точно). Кто-то из этих бедолаг упомянул на следствии, что знал о «деле Сулимова», назвал фамилии Сухова, Гуревича — отсюда и интерес эмгебиста ко мне. Я честно ответил, что ни о ком из этих людей понятия не имею.