Любопытно было бы заглянуть в подшивку за сорок четвертый год и определить дату. Про бутылку с балтийской водой для Баграмяна мы прочли, по-моему, еще в "гимназии", а про Печенгу-Петсамо я, придя с допроса, рассказал сокамерникам уже в "гостинице".
Туда, на Большую Лубянку, нас -- участников сулимовского дела -перевели в конце лета. Почему нами занялась следственная часть по Особо Важным Делам -- понятия не имею. Могу только строить догадки: из-за громких имен Бубнова-Сулимов? Начальство велело хорошенько разобраться?
А собственно, чего там было разбираться? И областные следователи, и "особо важные" прекрасно понимали, чего стоит наше дело -- как и десятки других, таких же липовых. Нужно было только подогнать решение задачи к заранее известному ответу.
И в приемах следствия ничего не изменилось: так же для начала меня сунули в одиночку, так же, за ерундовую провинность, сажали в карцер, так же материли на допросах -- правда, не очень умело и с еврейским акцентом.
В одиночке на этот раз я просидел целый месяц. Она была покомфортабельней: просторная, паркетный пол, никелированная параша, окно -зарешеченное, конечно, и снабженное "намордником". (Чтоб мы
-- 58 -не увидели, что делается на дворе, окна камер снаружи прикрывались косым ящиком; свет проникает сверху, кроме неба ничего не видно. Если верить тюремной легенде, изобрел "намордники" какой-то зек, за что был отпущен на свободу).
Имелось у моей, 119-й одиночной камеры, и серьезное неудобство: в ней было нестерпимо жарко, особенно летом. При определенном настрое можно было бы счесть, что это -- пыточная камера. Но я предпочитаю более реалистическое объяснение: за тонкой стеной проходил дымоход тюремной кухни. Правда, легче от этого не было. Я не мог спать -- чуть не до обмороков доходило. Однажды дежурный офицер даже нарушил правила и приоткрыл окно, чтоб можно было дышать.
На допросы меня вызывали не так уж часто. Целыми днями я шагал из угла в угол по начищенному паркету, вспоминал стихи, разговаривал сам с собой. Слава богу, пришел библиотекарь и предложил заказать книгу -- да, такой там был сервис! Кстати -- все в этой "гостинице", за исключением следователей, разговаривали с постояльцами на вы и каким-то испуганно вежливым тоном...
Книга полагалась одна на две недели, если не изменяет память. Я старался заказать что-нибудь потолще -- и все равно не мог растянуть процесс чтения больше чем на день-два. Как я обсасывал "Дон Кихота" в академическом издании! Дважды прочитал оба тома, изучил комментарии -- в школьные годы не учил ничего так старательно. А стихотворные посвящения на испанском запоминал наизусть и декламировал вслух. (Сейчас все забыл, кроме одного слова -- "corazon", сердце).
И вот настал день, когда меня вызвали с вещами, повезли на лифте вниз до второго этажа и впустили в общую камеру. Туда же
-- 59 -внесли для меня и железную кровать со всеми постельными принадлежностями.
В камере этой (N 28) уже стояло пять кроватей. Пять пар глаз смотрели на меня с доброжелательным любопытством. Я представился:
-- Валерий Фрид, пятьдесят восемь десять, одиннадцать и восемь через семнадцатую.
-- Под Спасскую башню с кривым ножиком ходил? -- спросил басом самый старший из моих новых соседей. -- Студент?
-- Да. Во ВГИКе учился.
-- Федьку Богородского знаете?
Профессора Федора Богородского я не то чтобы знал, но видел в институте: он преподавал нашим художникам живопись.
Спрашивавший тоже был художником, по фамилии Ражин. Его вскоре перевели от нас и об его деле я знаю только, что какое-то время Ражин был "номерным арестантом", т.е. не имел права никому называть свою фамилию, и успел побывать в "монастыре" -- Сухановской тюрьме особого режима, которой каждого из нас пугали следователи: "Упираешься? В Сухановку захотел?" По слухам, там, в сырых и холодных камерах, койки на день примыкались к стене, сидеть можно было только на цементной круглой тумбе, намертво вделанной в пол. Говорили о строгих карцерах, об отсутствии передач, прогулок и книг, о побоях. Сам там не сидел, за точность информации не ручаюсь...
Вторым соседом был молодой инженер из Подмосковья Фейгин. Его арестовали в день, когда на квартире у него собрались сослуживцы отпраздновать награждение Фейгина орденом "Знак Почета".
Пришли за ним в разгар вечеринки, пригласили с собой. Жену, пытавшуюся робко протестовать -- "У нас гости!" -- заверили:
-- 60 -
-- Да вы не беспокойтесь, он скоро вернется!
Вернулся Фейгин довольно скоро; думаю, лет через пять, не позднее: статья у него была детская, 58-10, болтовня. Меня он успел научить еврейской песенке, которую ни от кого больше я не слышал. В отличие от испанских стихов, песенку помню и сейчас. Голос крови? Вот она; если что не так -простите.
А сукеле, а клейне
Мит брэйтелах гемейне,
Хоб их мир мит цорес гемахт.
Их хоб бадект дем дах
Митн гринэм схах,
Хоб их мир базесн ба дер нахт.
Ди винтн, ди калтэ,
Зэй блозн ин шпалтн
Ун верт эс ин сукеле шойн кил...
Их хоб гемахт мир кидеш
Ун их хоб гезен а хидеш -
Ви дос файерл брент руик ун штил.
Идиш я не знал и не знаю, а текст заучил как попугай; это было нетрудно из-за сходства с немецким -- которого я тоже не знаю, но хоть учил в школе.***)
Третьим в камере был Арсик Монахов, совсем пацан -- года на три моложе меня. Он был участником "Союза четырех" -- детской игры, которую он и трое его школьных друзей затеяли в восьмом или девятом классе. Из старой шляпы они сделали себе фетровые погончики и
-- 61 -стали -- все! -- лейтенантами. Был у них и рукописный устав. В школьную тетрадку записали обязательство быть честными, справедливыми, помогать товарищам и т.д. Этот документ их и погубил: неважно было, какие цели ставила перед собой эта, как мы сказали бы сейчас, "неформальная организация". Главное -- она была самодеятельная, созданная по собственной инициативе, а не по распоряжению свыше. (Встретил же я в лагере Аллу Рейф, участницу антисоветской группы "Юные ленинцы").
Пацаны подросли, уже и думать забыли про "Союз четырех", но соседка нашла тетрадь, снесла куда следует -- и ребят забрали. Кого-то из них не поленились привезти чуть ли не с фронта.
Арсика -- теперь уже Арсена Монахова -- несколько лет назад я встретил в Москве: он подошел к нам с Юликом на премьере какого-то нашего фильма. Он успел отсидеть, получить образование и даже стать членом партии -- на этот раз легальной, коммунистической. А чуть погодя объявился и его одноделец, главный из "лейтенантов" Вадим Гусев. Он теперь актер, режиссер и автор нескольких пьес. Оказалось, что мы с ним несколько лет прожили рядышком -- в одном лагере, Минлаге, но на разных лагпунктах. И не встретились...
Четвертым в 28-й камере был Володя Матвеев, ровесник Арсика. Вот он, в отличие от Арсена, за собой вину чувствовал.
Вместе с двумя или тремя приятелями Володя поступил на факультет международных отношений МГУ. Советская действительность ребятам не нравилась и они надеялись, что после учебы их пошлют на дипломатическую работу за границу, а там они сбегут. Выбрали нарочно не модное английское, а испанское отделение: больше шансов попасть за рубеж. Мексика, страны Центральной и Южной Америки -- вон сколько возможностей!
-- 62 -
Еще больше шансов было попасть на Лубянку -- стоило только кому-то проболтаться. Так оно и случилось.
С Володей я с тех пор не встречался, но в пересыльной тюрьме на Красной Пресне познакомился с его однодельцем Сашей Стотиком. Знаю, что оба, отбыв срок, вернулись в Москву -- со Стотиком я раза два говорил по телефону. А увидеться не довелось. Не так давно, сказали мне, он умер.
Вряд ли надо объяснять, что эти четверо моих сокамерников рассказали мне все о себе не сразу, не в первые минуты знакомства. Тогда они только назвали себя и сказали, кто чем занимался на воле. А пятый -- черноглазый, с густыми черными бровями -- вообще молчал и застенчиво улыбался.