Юлик рассказывал, что у них в кировском лагере сидела женщина -шизофреничка, влюбленная в Иосифа Виссарионовича. Свой срок она получила за то, что в присутствии сослуживцев украсила бюст любимого человека своим шарфиком и беретом, приглашая всех полюбоваться: ведь правда он душка? Она и в бараке время от времени замирала и умиленно шептала, уставясь в потолок:
-- Он слушает меня!
Угостивший нас Костя Карпов сел за более серьезный проступок: он служил у немцев в карателях. Но на шахте Костя работал на другой должности -горным мастером. И у начальства был "в авторитете". Я своими ушами слышал, как он тянет -- т.е., распекает -- вольного взрывника, который явился на смену выпивши.
-- Ты же комсомолец, еб твою мать! -- гремел Костя. -- С тебя пример должны брать -- а ты в каком виде?!.
-- Прости Костя, -- лепетал комсомолец. -- Больше не повторится. Гад человек буду!
На зеков-специалистов, да и просто на толковых ребят, вроде Карпова, вроде мадьяр Феди (Ференца) Факета и Юрки (Дьюлы) Веттера, ставших уже в лагере горняками, вынужден был против воли полагаться сам начальник шахты Воробьев. Этот был кадровым гулаговцем, работал до Инты начальником какого-то лесосклада и о горном деле не имел ни малейшего представления. Когда на шахту приезжал кто-нибудь из Управления, Воробьев выбегал к вахте встречать высокое начальство и, поддерживая за локоток, вел до своего кабинета. А получив очередной нагоняй за обнаруженные неполадки, в порыве служебного рвения выскакивал на улицу, хватал длинный шест и принимался оббивать с крыши шахткомбината длинные серые сосульки. На другие действия у него не хватало квалификации, их он передоверял своему главному инженеру или еще кому-то из помощников...
Жалею, что я не застал на Инте главного инженера всего комбината "Интауголь" Хромченко. Работник той же системы, что Воробьев, он был птицей совсем другого полета. Орлом, если уж пошла в ход орнитология.
Про Хромченко ходили легенды. Рассказывали, будто он стрелялся на дуэли с другим минлаговским начальником -- из-за женщины. Но самый звонкий его подвиг -- и тому есть свидетели -- был такой. На копре шахты -- кажется 9-ой -- заел шкив. Стоял лютый мороз, дул ветер и никто из шахтеров не решался лезть на высокий копер, делать ремонт. Приехал Хромченко, оценил обстановку и сам полез на копер. На сгибе локтя у него болталась авоська, в которой -все видели -- было полдюжины бутылок спирта. Главный инженер повесил эту авоську на самой верхотуре и объявил, что она достанется бригаде, которая исправит поломку. Немедленно нашлись добровольцы. Окончив работу, они тут же распили спирт, а Хромченко позвонил на вахту ОЛПа и распорядился, чтобы к пьяным зекам на сей раз не цеплялись.
Из Инты он уехал в Калининград-Кенигсберг -- командовать янтарным производством. Говорили, что в первый же год он отделал янтарем свой автомобиль. Такой мог.
Теперь расскажу, как обещал, про зам.начальника вентиляции з/к Сурина. Это был очень немолодой человек, деликатнейший и скромнейший. Его чекисты привезли из Болгарии, куда он попал в потоке белой эмиграции. Там он работал главным инженером рудника, в политику не лез -- но это его не уберегло. В сорок пятом году Сурина арестовали и отправили на Лубянку. Напрасно он пытался объяснить следователю, что он не тот Сурин, который им нужен, а только однофамилец: тот был Николай Александрович, а он Алексеевич. Никто его не слушал. Он и на Инте ходил к оперуполномоченным, надеясь что недоразумение выяснится. А оно никак не желало выясняться. Возможно, что эмгебешники давно поняли свою ошибку -- но не извиняться же перед арестантом, не выпускать же его, белого эмигранта, на волю? (Мы с Миттой использовали эту ситуацию в "Затерянном в Сибири".)
В лагере Сурину, можно сказать, повезло. Он был горным инженером самой высокой квалификации и шахтное начальство очень уважало его. Но... Шахта работает в три смены. Восемь дневных часов Сурин был фактическим начальником вентиляции, под началом у него ходило несколько вольных и заключенных десятников. А когда кончалась смена и Николай Алексеевич становился в общий строй, он превращался в очень неудобного для конвоиров зека, который плелся в хвосте колонны, то и дело отставая. Сурин бы и рад идти быстрее, но возраст и больное сердце не позволяли. Конвоиры подгоняли его и, забавляясь, подпускали овчарку совсем близко, притравливали старика.
После очередной такой забавы с Суриным случился сердечный приступ. Мы вызвали в барак фельдшера, он делал больному какие-то уколы, а тот, задыхаясь, чуть слышно повторял:
-- Доктор, помогите... если можно... Очень не хочется умирать... Помогите, если можно...
С этими словами и умер.
На шахте сколотили для него гроб, понесли в зону, но вахта не пропустила: не положено. И Борька Печенев, любитель черного юмора, уверял, что ночью на вахту явился призрак Сурина и загробным голосом потребовал:
-- Отдайте мне мой гроб! Если можно...
В бараке, где мы теперь жили, было довольно чисто и очень тепло: возвращаясь со смены, мы прихватывали куски угля, самого отборного -- для себя ведь! Правда, часть нашего груза оседала на вахте ОЛПа: вертухаям тоже хотелось сидеть в тепле. Но нам хватало, мы даже придумали себе развлечение. Встаешь ночью по малой нужде, суешь ноги в валенки и выскакиваешь к писсуару ночного времени в одном белье. После жарко натопленного барака мороз нипочем; а на вышке за зоной "попка" мерзнет в своем тулупе до пят. Кричишь ему:
-- Стрелочек! А, стрелочек!.. Озяб?
-- Пошел на хуй, -- бурчит стрелочек. И завистливо смотрит с высоты на зека в исподнем, от которого клубами валит пар.
Спали мы на двухэтажных нарах. По идее это была "вагонная система", но на втором этаже из-за перенаселенности просветы между крестовинами заложили щитами, так что получился сплошной помост.
В ногах у каждого жильца приколочена была фанерка с именемотчеством, фамилией, статьей и сроком. Все эти паспортные данные бездумно перенесла из формуляров чья-то равнодушная рука. Поэтому Дунский Юлий превратился из Теодоровича в Пиодоровича, а Леонид Lонастырский, новичок Ленька, студент из Одессы -- в Леонша. Так я и по сей день зову его, когда пишу -- правда, не в Одессу, а в Берлин:"Здорово, Леонш!" Числился у нас и какой-то не поддающийся расшифровке Псиша Моисеевич...
Главным украшением барака была серая тарелка репродуктора. В 52-м году мы слушали трансляцию драматического футбольного матча СССРЮгославия с Олимпиады в Хельсинки. Должен с грустью констатировать, что только я один болел за наших, а весь барак -- против. Кто-то из великих написал: "Патриотизм -- последнее прибежище негодяев". А для меня спорт был и остается последним прибежищем патриотизма...
Заниматься спортом зекам было не положено. Тем не менее ребята устроили волейбольную площадку, притащили с шахты сетку и мяч и, разбившись на две команды, играли по выходным. Олповское начальство смотрело на это сквозь пальцы, а в случае приезда какой-нибудь комиссии столбы быстренько вынимали из врытых в землю обрезков трубы и прятали. Я-то ни во что не умею играть, а Юлика брали в игру с удовольствием. Хотя были в команде почти профессиональные игроки: горьковчанин Голембиевский (правда, футболист, а не волейболист), спортсмен-эстонец Ральф, нарядчик Юрка Сабуров.
Узаконенным развлечением были концерты самодеятельности и еще кино -очень редко и не самое лучшее. А мы знали от вольного киномеханика, что за зоной в Доме Культуры он крутит трофейный "Тарзан в Нью-Йорке". Скинулись по десятке (иметь наличные было запрещено, но как-то мы устраивались), и механик притащил "Тарзана" в зону. Сеанс для избранной публики проходил в строгой секретности. В тесном закутке под сценой клуба (он же столовая) поставили на табуретку проекционный аппарат, повернули тыльной сторой снятый со стены портрет Сталина и согнувшись в три погибели смотрели, как на маленьком экране -- не больше телевизионного -- Джонни Вейсмюллер моется под душем, не сняв смокинга, как он скачет по крышам нью-йоркских автомобилей.