Выбрать главу

-- Ложись! Все ложись! -- вопили они; это уже относилось ко всей колонне. Солдаты стали палить в воздух. Но ложиться в жидкую грязь никому не хотелось, да и народ был в большинстве обстрелянный, непугливый.

Когда пули стали жужжать над самыми головами, колонна все равно не легла -- но на корточки присела. Стоять остался один Рубинштейн -- тот, что побывал на Соловках. Он пытался урезонить конвойных:

-- Не стреляйте! Это больной человек! Давайте мы его вернем в строй. Не стреляйте!

Его не слушали. Один из стрелков попытался передернуть затвор винтовки, но руки тряслись и ничего у него не получалось. Солдатик бросил винтовку и побежал к лесу.

Другой конвоир стал стрелять в "беглеца" из автомата. Это происходило совсем близко от меня. Я видел: бежит литовец прямо на солдата, тот выпускает в него одну очередь за другой, казалось бы беднягу должно перерезать пополам -- а он, будто заговоренный, все бежит и бежит... Зато шальная пуля попала в ногу кому-то из краснопогонников.

Не добежав до стрелка двух шагов литовец упал; сразу же протянулись руки, втащили его в строй. Происшествие это заняло не больше двух минут, но в такие моменты время как-то странно растягивается. Все смотрелось как в замедленных кадрах киноленты.

Литовец -- ксендз, повредившийся в уме, как оказалось -- не был заговорен от пуль. Две попали ему в ногу, не задев, по счастью, кость. Товарищи дотащили его до вахты; там его первым делом избили надзиратели, затем погнали на перевязку. А вечером в столовой Бородулин толканул речь:

-- Тут некоторые, понимаешь, психовать решили, задумали бежать... Не выйдет! Будем судить по всей строгости советского закона!

И действительно судили. Несчастному сумасшедшему добавили срок и увезли от нас -- скорей всего, в психушку; было такое специальное отделение в Сангородке.

Наверно, если бы в тот день нас вел старый, не минлаговский конвой, трагедии не случилось бы. С теми было -- особенно у блатных -- какое-то взаимопонимание, Даже шутки были общие: "Ваше дело держать, надо дело бежать", "Моя твоя не понимай, твоя беги, моя стреляй". Но все это осталось в прошлой жизни. А с этими новыми -- одно расстройство.

Помню, меня с соседом по шеренге рябым Николой Зайченко конвоир выдернул из строя за "разговоры в пути следования". Отправил колонну вперед и стал изгаляться:

-- На корточки! Марш вперед гусиным шагом!

Имелся в виду не прусский парадный шаг, а ходьба в положении на корточках. Я сделал шаг -- трудно, а главное очень уж унизительно.

-- Вперед! -- краснопогонник передернул затвор винтовки. -- Кому говорят?!

Зайченко неуклюже шагнул вперед, а меня стыд и злоба заставили заставили выпрямиться:

-- Не пойду. Стреляй, если имеешь право.

Он еще раз лязгнул затвором. Право он имел: кругом тундра, нас двое, а он один. Если кто спросит -- "за неподчинение законным требованиям конвоя". Да никто бы и не спросил... Но видно, не такой уж он был зверюгой, чтобы для забавы пристрелить зека. Он постоял, помолчал, потом скомандовал:

-- Догоняй бегом!

И мы припустились рысью догонять колонну...

Чувствую, что пора перейти к более приятным воспоминаниям.

После первого опыта -- конкурса на лучший рассказ -- в Юлике проснулась тяга к писанию -- из нас двоих он один обладал тем, что называют творческой энергией. "К писанию" не надо понимать буквально. Лучше сказать: тяга к сочинительству. Писать в тех условиях было сложно, а хранить написанное -опасно.

Году в 64-м, в Норвегии, мы познакомились с Оддом Нансеном, сыном знаменитого Фритьофа. Оказалось, товарищ по несчастью: во время войны был интернирован и сидел у немцев в лагере. Нансен подарил нам свою книгу "Day after day" -- "День за днем" -- написанную, как он с гордостью объяснил, в лагере на туалетной бумаге.

В наших лагерях туалетной бумаги не было -- как и многого другого. Поэтому Юлик стал сочинять стихи: их легче запомнить. На работе можно было записать на клочках бумаги -- скажем, на испорченных бланках -- запомнить и выбросить: шмоны бывали и в зоне и в конторе. (Во время очередного обыска мы спрятали в печку, присыпав золой, рукопись "Лучшего из них". А в золе оказались тлеющие угольки, и рассказ сгорел. Вопреки уверениям Булгакова, рукописи горят: могут погореть и их авторы. Правда, наш сгоревший рассказ возродился из пепла, как птичка Феникс -- но об этом разговор впереди.)

Юлик начал даже сочинять пьесу в стихах -- "Два виконта". Стихи, помоему, были вполне приличные:

Встает заря. Под небом алым

Раскинулась земная ширь,

И я дежурю, как бывало,

У входа в женский монастырь...

Это из монолога Дон Жуана. Но скоро оба виконта наскучили автору и он приступил к литературному обозрению.

Для затравки обругал толстые журналы:

За "Новый мир" и за чужое "Знамя"

Мы от стыда горим на этот раз -

За алый стяг, который красен нами,

За алый стяг, краснеюший за вас!..

(Чужих стихов присваивать не стану:

Я только рабски следовал Ростану).

Точнее, Вл.Соловьеву -- это его перевод "Сирано" перефразировал Юлик. Сочинялось "Обозрение" в самый разгар травли космополитов и борьбы за российский приоритет в науке и технике. Самозванцами объявлены были братья Райт, Маркони, Эдисон -- у нас свои имелись: Попов, Яблочков и Можайский с его так и не научившейся летать "летуньей". Доходило до смешного: французскую булку велено было переименовать в городскую, английскую булавку -- не помню, в какую. А в горном деле нерусский "штрек" перекрестили в "продольную", "гезенк" в "вертикал" (более русского слова не нашлось). Памятью об этой дурацкой кампании осталась только шутка "Россия -- родина слонов". Но тогда...

Сомнительный вопрос приоритета

Муссировался сотнями газет;

Средь них -- "Литературная газета".

Я не всегда беру ее в клозет:

Зловонная ее передовица

Для задницы приличной не годится.

Газеты этой надо сторониться:

В ней свежей кровью каждый лист полит.

Глядите: вот подвал на полстраницы

И в нем -- растерзанный космополит.

Пройдет еще неделя, и едва ли

Он не окажется в ином подвале...

Я не вытерпел, подключился к "творческому процессу". Так было всю жизнь: в нашей спарке Дунский ведущий, Фрид ведомый.

Сейчас уже трудно припомнить, кто из нас сочинил какие строфы. (Мы с Юликом говорили "куплеты", чем очень раздражали всех знакомых поэтов.) Некоторые из куплетов-строф были совсем слабы в техническом отношении, другие -- несправедливы.

Книги, которые мы обозревали, давно и прочно забыты. Ну кто сейчас стал бы читать "производственные романы" -- "Далеко от Москвы", "Сталь и шлак"? А их печатали в серии "роман-газета" миллионными тиражами.

В Москве ли, далеко ли от Москвы

Страшусь индустриального сюжета.

На этих книгах -- замечали вы? -

Как приговор стоит: роман -- газета.

Распишут в ярких красках сталь и шлак,

Но разве это краски? Это ж лак!..

К слову сказать, прочитав "Далеко от Москвы", мы сразу вычислили: это же про лагерь! Организация работ, система поощрений -- все наше. Вернулись в Москву и узнали, что Ажаев, действительно, не то сидел, не то служил при лагере на Дальнем Востоке.

К "идейно порочной" повести Эммануила Казакевича "Звезда" мы отнеслись с симпатией:

Вопросы чести, совести и долга

Лишь Казакевич ставил иногда.

Боюсь, теперь закатится надолго

Его едва взошедшая звезда:

Он, позабыв, что дважды два -- четыре,

С сочувствием писал о дезертире.

Но чаще всего литературные новинки нам не нравились:

Зато звезда над Балтикой горит:

Латышка Саксе написала книгу.

Вполне удался местный колорит:

Читаешь -- и как будто едешь в Ригу.

И от своих-то воротит с души,

А тут еще полезли латыши.

"Ехать в Ригу" -- старый эвфемизм означающий "блевать". Теперь-то его мало кто знает, а тогда помнили.

Еще один расистский выпад мы сделали, прочитав где-то интервью с "черным Шаляпиным":