— Смокли, стало быть, — вставил дьячок, — до живого самого места дошло… Гм…
— Какое до живого! Выше, — до пупа, небось, — опять засмеялся Аким и стал рассказывать дальше… Было ему весело — вернувшись со станции, не давая отдохнуть запаренному коню, проехал он прямо в поместье — успел навить воз сена и подобрать кожаное кресло, забытое кем-то подле колодца.
— Дорога — гроб! Хорошо еще морозом хватило… А то как долбанет подрезами о кочку, как долбанет — аж заскрижет, ей-пра!.. Довез я их все-таки… Всю дорогу пешком шел — и довез ничего, благополучно, только лошадь умучил… Доехавши, говорю я им смехом — пожалте, говорю, ваше сиятельство, — на чаишко бы, говорю… Сама молчит — сидит, а кухарка ейная, Машка-то, и зачала меня страмить… Ну, я рассердился: — Слезай, говорю, сука, немедля! — Зло взяло, все-таки… Задал я кобыле сенца, сколько было, сам рядом сижу, подле ей, дожидаюсь, пока вспыхнет маленько. Кобыла жует, а я гляжу, как дурак — хлеба-то не захватил — и поесть нечего. А в ту время подходит машина, засмотрелся я за ей — глянь идет кухарка, Машка та самая, и подходит ко мне с таким об'яснением, что меня барыня зовет. — Кака така барыня? Никаких, говорю, барынь не знаю — были, говорю, да кончились… Тоже хитрая до чего — пойду я, как же! Да и кобылу опять-таки нельзя оставить, угонят еще…
О кобыле говорил Аким особенным, насупленным голосом, серьезно подбирая губы. Но губы не слушались — дергались притушенной улыбкой… Лампочка тускло сочила блеклый свет. Рассказ шел своим чередом:
— …пришла ведь! А? Пришла и говорит, — довольно сурьезно, — как вам, говорит, не стыдно? — Скажите на милость! Чего ж тут стыдного? Был бы я, говорю, вор какой ни на есть или разбойник… Ну, она не стала доходить в мой разговор и напрямки спрашивает — чего, значит, с ейным сыном исделают. А-а, думаю, — боишься… Что ж, говорю, ясно — не помилуют, за такие-то, говорю, дела — убийство при служебном исполнении. Она дрожит вся, стоит тут — смех, ей-пра! А я еще сильней того пуганул — во всех вероятностях, говорю, нету вашего сына живым — кончили его, дескать, уж… Она ничего не сказавши поворачивает и идет. Меня, конечно, смех берет, но нужно мне ехать, и стал я подседелевать… Слышу, машина свисток дает. Раз свистнула, другой, — пошла, потом опять свистит… И народ побежал… Что такое за случай? Побежал тоже…
Аким покрутил головой и совсем подобрал губы.
— Ну и что ж? — спросил дьячок, — задавило ее, что ли?
— Да, брат, — ответил Аким, — волокут ее с под колеса — страх смотреть… Аккурат по грудям резануло… А машинист, с машины который, божится — вот, говорит, хрест, святая икона, — не я. Не я, говорит, и не я — сама она, будто, кинулась…
Помолчали. Косой улыбкой кромсая щеки, сопел Никита. Чужая линялому, красноватому свету лампочки, пробиралась в избу луна — индевеющие окна зеленели, искрились. Мимо избы, повизгивая гармошкой, частили парни…
— Что ж, очень просто, что и сама, — начал-было дьячек, но Никита оборвал его — порывисто сбросив на пол ноги, хлопнул папахой по колену:
— Будет. Сама, не сама — чорт с ей совсем. Вас двух слушать — до свету пролежишь, а Тишку давно сменять пора, с утра малый дежурит… Вам вот грабилка одна на уме, а чтоб власть свою сделать, нету вас, святителя Николая мать…
— Что ж, я ничего, — смутился Аким, — я против того ничего не скажу…
Подмораживало все сильнее, снег рассыпался под ногами, как песок. Далеко, на другом конце села, рявкали частые, дружные голоса парней и гармошка неумело, не в лад, визжала вслед… Над поместьем розовело слабое, стихающее зарево: еще перед вечером загорелась там рига, и никто не стал ее тушить.
— Как же будет-то? — тянул дьячек, глядя на зарево, — могилу нужно копать… Если деньгами не хотите заплатить, так из поместья что-нибудь отпустите.
— Отстань, — лениво ответил Никита, — сказано вам, задаром похороны — и все.
Но дьячок не отстал — он клянчил, грубил, опять становился умильным, поминал батюшку и промерзшую землю… Наконец, Никите надоело:
— Ладно, сочтемся… Вот уж Язва, — форменная!
К исполкому подходили вдвоем — издалека заметили, что в окнах нет света и ускорили шаги.