И голос брата падает до шопота. Я поворачиваю к нему глаза, черные от луны, и молчу. Он, должно быть, не понимает меня и все болтает о чем-то. Потом уходит.
Я снова весь в окне и вижу: из-под огромной старой ветлы, что стоит на тропе неподалеку от дома, выходит женщина. Впереди ее, на снегу, горит черная тень. Женщина сгорбилась, ее голова наклонена, высокая клюка поднимается в правой ее руке. Женщина подходит ближе. Где-то в моем теле потянуло сладкой болью. Я вижу, что рот женщины перевязан белым платком. Отодвинувшись опасливо вглубь комнаты, я чувствую, как сгущается вокруг меня темнота.
Женщина уже зашла за дом, и я срываюсь с места.
В углу комнаты, где мы раздеваемся, руки мои тычутся во что-то теплое. Это нагревшийся около печки мех. Я тяну шубку, как котенка, спрятавшегося под лавкой, и она, как котенок, сопротивляется мне. Но вот я оделся и на моей голове — белая заячья шапка. Чтобы никто не увидел меня, я на цыпочках прохожу по коридору и, скрипнув дверью, выхожу на мороз. На одно мгновенье от светлого и холодного, как стекло, воздуха очарованье тайны покидает меня. Но все же я быстро, почти бегом спешу за маячащей по тропе фигурой и догоняю ее.
Мороз крепчает, и я слышу, как трескается скрипучая, мерзлая земля.
В роще переплелись с лунными проблесками синие, недвижимые тени. Нет — эти тени движутся вместе с луной, поднимающейся высоко над холмами.
Я знаю, что в роще живут ласки и хорьки. Хорьки пробираются в наш сарай и душат кур. Поутру кур находят под настилом сарая мертвыми и страшными от крови.
Но сейчас я думаю о другом.
Фигура, идущая впереди, тянет меня, как черный сток воды у водопада и с каждым шагом все глубже охватывает меня чувство беспомощности перед этой покоряющей силой. Я не могу уже сдерживать шагов и должен ринуться и остановить женщину.
«Баба-яга… баба-яга… баба-яга…» — стучит у меня в голове, опустошенной и гулкой.
Черной падью встают передо мной ворота. За воротами кончается наш двор. Там идут кузницы, потом пустырь — огромный, как поле — и еще дальше домишки сельской окраины. Туда я не решусь пойти.
Я слышу, как пролетела над нами, шурша по индиговому шелку воздуха, — галочья стая.
И слишком ли напряженно заскрипели мои валенки, или вздохнул я шумнее обычного, но старуха вдруг остановилась и повернулась ко мне.
Мы стояли в тени яблони, перевесившей через изгородь свои ветви.
Глаза старухи, неразличимые в черных впадинах, смотрели на меня долгим, распознающим взглядом.
У меня обмерзали ресницы и костенели обнаженные, со стиснутыми пальцами руки.
Старуха не двигалась с места, перебирая по земле шаткой клюкой.
Я первым начал сдаваться.
— Вы… кто? — спросил я хрустящим шопотом.
Старуха или не расслышала, или не поняла меня и молчала.
— Баба-яга! — сказал я громче и смелее.
Старуха подняла правую руку, переложив клюку в левую, и сдвинула кверху черный платок. И опять молчала.
— Я читал про вас… в сказке, — медленно сказал я.
— Ты што говоришь, малец? — неровным голосом спросила старуха.
Теперь молчал я, не отодвигаясь из-под тени и чуть шевеля об'индивевшими ресницами блестящих глаз.
— Ты што бродишь в таку пору? — спросила старуха, подвигаясь ко мне.
— Баба-яга! костяная нога! — сказал я в ответ громким голосом, не прислушиваясь к тому, что говорит старуха.
— Кака это баба?
— Ты — баба! У тебя девочка живет. Ты бьешь ее костылем…
— Ты што это непутевое городишь? — насторожилась старуха.
— Мне бабушка сказывала — чужих детей уводишь… — сказал я полным голосом, звенящим в тишине, среди упавшего снега.
Старуха, как будто, поняла что-то и спросила:
— А ты в церкву ходишь?
— Хожу! — негромко ответил я.
— Тебе бы помолиться надо, темная вода у тебя в голове, — сказала старуха.
— Баба-яга! — настойчиво повторил я, вздрогнув всем телом.
Старуха вдруг подняла голову, застучала клюкой о снег и крикнула, задыхаясь:
— Уйди, смутьян!.. Малой, а чистый бес… Пошто тебе старуха поиначалась?!. Пошел домой… Ну, пошел!
— Ты иди!.. — ответил я, сжимая кулаченки и хватаясь рукой за изгородь.
— Ишь выискался, — не слыша меня, тараторила старуха, — не прощу я тебя непутевого… Не отступлюсь! Иди к матери — пусть лоб тебе перекрестит.
Я вдруг не выдержал и, приткнувшись к изгороди, заплакал без слез, вздрагивая грудью. Старуха стояла молча и потом заговорила:
— Поплачь, поплачь! Отойдет суровье-то… небойсь, отойдет. Ишь лихоманкой всего скарежило…