Выбрать главу

— Хорошо, хорошо! Это ты сам, Миша, написал?

И она притянула меня к себе.

От женщины пахло духами, кружевная грудь защекотала мое лицо. Я стоял прямо, как взрослый человек, и, не видя окружающих, чувствовал, что они с любопытством смотрят на меня. Их взгляды требовали, казалось, от меня, чтобы я сделал какую-то непозволительную и очень смешную вещь, раз я осмелился рифмованными строчками говорить о пасхе, весне и буре.

Тогда я окинул взглядом исподлобья их мягко сосредоточенные фигуры и сделал попытку освободиться из рук женщины.

— Ну, уж нет, не пущу, — сказала она, смеясь.

— Пустите меня, Надежда Никифоровна, — сказал я, полуплача и, все-таки, требовательно.

Она смутилась от моей настойчивости и растерялась на мгновенье. Я пошел по столовой и выйдя в коридор, снял пальто.

— Миша, ну поди же сюда, — крикнула мать.

Я вошел и сел за стол. Мать налила мне чаю.

Прежде чем налить себе в блюдечко, я посмотрел на Надежду Никифоровну.

Она встретила мой взгляд благосклонной и снисходительной улыбкой опушенных длинными ресницами глаз и, как бы невзначай, отвела их от моего насупленного и упорного взгляда.

ОТЕЦ

В детских туманах, неясных, как прообраз мира, кость к кости вставала перед мной трезвая правда жизни.

Путь ее от отца.

Хрящеватый его нос, выцветшие, жесткие глаза, — в таких глазах и зло, и слезы кипят с одной силой, — вставали передо мной неразрешимой загадкой отцовской силы.

Отец не пил, не курил, не изменял дому, — всю свою силу он обращал в непомерно трезвые жизненные расчеты, в грубый труд, в наше воспитание.

Я был предан отцу до смерти и детский мой сон волновали кошмары: я боялся смерти отца.

И поэтому не обидой, а диким страхом грозил мне отцовский гнев.

Отец бил нас.

Мне было семь лет, когда это случилось впервые.

Я не выучил урока, отец узнал об этом и, однажды перед обедом, встретил меня в прихожей. По горящему взгляду его холодных глаз, по недвижимой фигуре, я почуял беду:

— Иди сюда, — сказал отец, когда я разделся.

Я подошел к нему и остановился, глядя на его ноги. Отец взял меня за руку и другой рукой ударил по заду.

Я не заплакал. Отец бил меня короткими — то смягчаемыми, то резкими ударами, и я все время оставался безмолвным.

Страдание разворачивало мою душу, я чувствовал, что с корнями вытягивал из меня отец, как сорную траву, глубокие радости, жившие во мне, вытягивал и бросал о земь сладкие стебли жизни.

Я не смотрел ему в лицо, но передо мной стояло тягло его глаз — иссохших и тугих.

Когда отец кончил истязание и отшвырнул мою руку, я в течение секунды оставался стоять, окаменев ради самозащиты, не роняя звуков и прижав к бедрам как-то странно опустевшие и бесчувственные пальцы.

И когда отец ушел, я, оставшись один, не оглядываясь и никого не позвав, пошел в детскую и там сел у окна.

Пришла мать, чтобы успокоить меня — это меня не тронуло. Бессильный чем-либо выразить свою ненависть, я никуда не шел и плакал слезами, которые просочились через сжатые, ссохшиеся веки.

Быстро наступал ранний зимний вечер. В детской было темно. Глубоко вдыхая жаркий и тихий огонь разгоревшихся поленьев, белела в поздних сумерках изразцовая печь.

Я все еще душил свои слезы, содрогаясь от внутренней тяжести. И когда я готов был облегченно заплакать, мне внезапно пришла в голову мысль о смерти.

Я увидел себя мертвым — с остывшим лицом, с немыми, чуждыми участья губами, — и около себя — скорбные фигуры и поникшие лица родных.

Что-то издавна близкое почувствовал я в этом внезапно осенившем меня образе. Забыв об отце и о побоях, я судорожно старался проникнуть в черты представшего предо мной мертвого лица.

И я узнал в нем — Еву из «Хижины дяди Тома». Я вспомнил тихое озеро, по которому она каталась — обреченная и неслышная: и озеро это, и деревья над ним были недвижимы в ярких одеждах смерти.

Сладкие руки легли на мое сердце и стеснили его, когда я услышал шаги отца, пришедшего ужинать.

В детскую вошла мать:

— Ну, как тебе не стыдно, Миша? — сказала она. — Будет уж дуться. Иди попроси у папы прощенья.

Казалось, я только этого и ждал. Сойдя с дивана, я пошел в спальню, где умывался отец, и на секунду в нерешительности остановился у дверей. Отец открыл дверь перед моим носом. Не смахивая слез и сопя, я сказал:

— Папа, прости!

Отец положил руку на мою голову, погладил ее легонько и ответил:

— Ну, ну, будет тебе — иди умойся.

Я подошел к умывальнику и, брызгая холодной водой на щеки, зачерствевшие от слез, почувствовал вдруг жар натопленных комнат и домовитый запах крашеной печки.