(И правильно, и обидно — ладно вам тут в городу-то!)
Дома же Агафья день ангела Родиону устроила: за то, что выбросил целый рубль Глафире на расходы (каки-таки расходы?), и за то, что «кот мартовский» — он.
«И откуда только унюхает зараза?!» — удивился про себя Родион и прицыкнул:
— Молчи, ты! Чо ты своим куречьим умом понимаешь?
— Распрекрасно я тебя понимаю, пес ты гулящай, пра, пес гулящай. Кобель, кобель! — выше подняла Агафья.
— Не ори, говорят! — покрыл тогда Родион Петрович: — Орет, дура эдака. Людям чо и надо, на язык поддеть.
— Д'вижу я, вижу: с ей уж ты шашки раскидывашь!..
— У, ты, безмозглая, — зашипел не помня себя Родион Петрович и цапнул жену за руку: — Она наблудит, Глашка — на нас навещают. И забудь про это, па-аскуда!..
Задохнулся даже от ненависти. И так поглядел, что Агафья рот полчаса не могла закрыть, боялась, что шумно выйдет.
Билась Глафира, как рыба в мотне: волокут чьи-то руки на берег, на песок. Веретенцем — подумать страшно! Свело веретенце летось Федосью, такую славную бабу, на погост под ветлу.
На хуторах за 5 верст бабушка Фендриха. Знает в чем дело бабушка, ей нечего сказывать — она видит такие дела сквозь стены.
— Бабушка, только перекстись — никому-никомушеньки.
— Чо мне креститься, я и так: со мной, как с попом.
…Одно средство сказала бабушка: чилибуху[2] испить. Хороша она — вокурат теперь, в августе — сама действительна. Ой, не надо, бабушка, не надо! Савотинска девка осенесь пробовала ее — в три погибели, ни поработать, ни поесть: внутри, ровно зола горяча. О-ой!
— Ну, не надо и не надо. Чего голосишь? И какой народ нонеча боязливый пошел. Не пользована, а уж орет…
— Н-нет, не надо, не надо!..
В декабре, когда отработала по договору и ушла от Родиона и Агафьи (а Родион ей десять рублей сверх подарил), — письмо за странными печатями из Китая: прошлепанная вдоль и поперек — от мужа весть — кулаком в грудь:
«Дражайшая супруга наша, если вы себя содоржите а как Совецкая влась нашу темноту прощает а мы никовда супротив народу не позволим. Слыхано живут в Расеи ничево сибе самостоятельно. Виду етова надумали подаваться по домам довольно повоевали за их благородиев. С китайцами доводилося разговаривать по душам нащет Революцыи они согласны и я и Семен Бляхов охота вмести, а Семен пока на излечении в гошпитале у нево дурна…».
Прямо из Шанхая — кулаком под вздох…
Как рыбу в мотне: волокут-волокут на берег, на серые пески!
…Ой, да чо же это? Захолонет в груди у Глафиры, и руки станут липкие, как потник. Нет выхода! Поступайся последним достоянием, именем верной жены. За что ж терпела 5 лет? Да что бы это такое выдумать?
Не может баба — ни веретеном, ни чилибухой: жить она еще хочет, так вот и орет внутри — жить! С Константином жить, с мужем. До-поту робить, до-поту. Есть крепко, просто есть. И смотреть — не мигать в веселые мужни глаза. Значит, родить! А младенец? Куда младенца? Потом это, потом…
Нет, все-таки? Весной женотдел зыбку весил на дереве в палисаднике. Какая теперь зыбка в такие холода — убрали. Ох, ты, мальчик ли, девочка ль, кому нужна твоя жизнь?! И кому подкинешь тебя? В деревне? В деревне — в одном конце чихнешь, в другом кашляет. В город? В городе, восет по газете агитатор выяснял: приютских отдавать в деревню для привычки к работе. Не примут, стало быть, если и дойдешь в городской приют. Нет, нечего и думать. Потом все это. А сейчас — скрывать, таить ото всех.
Таить — легко сказать. Конечно, фигура позволяет: не у какой-нибудь дохлой, — в бедрах просторно. И еще можно одежонку как-нибудь ерошить, призавешивать. А, главное — вертись-вертись, не поддавайся.
Работала, как лошадь. Нарочно недоедала: заморить плод, чтобы меньше был, меньше…
Но очень подозрительна стала Глафира. Соседка одна зашла да чего-то и уставилась на ее живот.
Побледнела Ряднова, вскинулась:
— Чего приглядываешься? Рай не видала? У, язви вас, только и зорят чего-то, только и ищутся!
— Да ты чо, бабонька? Ай ополоумела?
— А ты чо?.. — И опала: — Ой, да прости, Андреевна. Сумнительна какая-то я стала. С нищетой етой…
А хуже хвори боится Глаша встреч с Агафьей: оглядит, как разденет белыми, злющими глазами, круглым птичьим взглядом. Идет Глафира и стынет: вдруг — хлестнет?!
Только с бабушкой на хуторах: за один разговор за 5 верст крупку ей носила.
— Как же мне, как же мне?.. Ох, горемычная я…
— А чо с им…
Шопотом-шопотом…
И часто по ночам за печкой подолгу смотрела Глафира на свои ноги, от натуги и беременности в синих шишках венозной крови; и на круглеющий и сияющий живот — растет и растет. Щупала и плакала без звука, изредка забываясь и всхлипывая…