Выбрать главу

Вообще, Юрий Либединский не уважает, не любит человека. Все фигуры его повести — это схемы, восковые фигуры. Революционность типов положительных крайне неубедительна. Если даже и принять их чисто умозрительно, в том плоском, сером разрезе, как дал их автор — полюбить их нельзя.

А ведь что стоит тот художник, образы которого недостойны любви и ненависти!

Человеческие чувства, которые пробует изобразить Либединский, вырываются из восковых лиц, как из неприятного, натянутого молчания. И это сразу чувствуешь. Словам не веришь — они режут неприятно. Людям, для которых Революция, наши дела, наши думы — и родина, и время, и школа — для таких людей эти фальшивые слова оскорбительны.

Но ведь Иосиф Миндлов и Ефим Розов — это то, что мы должны любить у Либединского. А дальше — «скука».

И эта мертвящая скука, которую автор устами своих лучших людей возвестил в начале, легла тяжелым, серым пластом на всю остальную часть повести. Что ни человек — шаблон. И этот шаблон безапелляционно очерчивается по трафарету через переводную бумагу. Тем более — что теперь автор кладет почти исключительно темные краски.

Вот он — «комиссар»:

«Совсем не хотелось оставлять удобную квартиру, захваченную после бегства местного богатея-купца, в которой мягкие турецкие диваны, пестрые подушки, дубовая мебель и, блестяще зеленой жестью, лапы каких-то заморских цветов. Взял Смирнов офицерскую жену, очевидно, впопыхах во время бегства брошенную мужем; своя, прискучившая деревенщина в покосившейся избе среднерусской губернии, вместе не жили с 12 года, когда взяли Смирнова в царскую армию. А у офицерши глаза голубого веселого ситчика, капризные и веселые губки, кудряшки на голове всегда плещутся от смеха — губвоенкомшей именует ее теперь городской бабий толк.

Детей нету — делает губвоенкомша аборты у лучшего доктора, варит она варенье и печет всякие сласти на ответственном масле…

Хорошо живешь, Николай Иванович, ах, хорошо. В прошлом военная слава, потому уважительное отношение в губкоме. Скучно станет — есть компания, человека четыре теплых ребяток, с ними можно сытно выпить, разжечь кровь, и время прошлых геройств тогда вспоминается…».

Дальше:

«Смирнов с изумлением и гневом посмотрел на Розова. Остановил даже звон шпор.

— Это какой же Арефьев, N-ский губвоенком?

— Да.

— Так. Офицеру в подчинение. Оч-чень хорошо!

Мало того, что всю солдатчину — разнесчастная моя доля — тянулся перед ними и опять».

Таков Смирнов. Другие комиссары — хорошие, плохие ли, посредственные — все на один лад:

«— Правды я не вижу, главное, подлы люди! И коммунисты большинство не лучше других. А нам, Гриша, 17-го года коммунистам, конец пришел. Пока мы бились на фронтах, — гимназисты отовсюду поналезли и теперь ведут нас к старому ярму… Это… — и он длинно выругался…».

Таков Громов — кузнец, у которого «тяжелые с надувшимися жилами, руки». А вот Помадочкин: «Бесцветные глаза его тонули в припухлых впадинах и из-за широких скул поглядывали хитро и бойко, как лавочники из-за прилавков»; Михалев — с тоненьким золотушным лицом, с «жалконькой» улыбкой и испорченными зубами — и много других, появляющихся, говорящих и не остающихся в памяти.

«Комиссары» не хотят учиться, живут, скандалят, выпивают, гуляют с «барышнями». Около 100 страниц посвящено этим занятиям.

«Кто идет к баку курить, кто вытягивается на траве, старательные окружают преподавателей и ведут с ними поучительные разговоры…».

Этой классической фразой Ю. Либединский лучше всего охарактеризовал своих «комиссаров». Именно — «поучительные» разговоры.

И эти «поучительные разговоры» кладут немой и суровый приговор. Автор на этот раз не только скатился к голому бытовизму — его положение хуже. «Комиссары» — чрезвычайно сомнительная вещь идеологически. И здесь с полной ясностью выступает непреложность тех скрытых законов творчества, которые так игнорируются нашей, подчас такой безответственной критикой.

Стиль — это личность. Внешнее усилие стиля — работа литературы.

В литературе, — как говорил один из больших русских поэтов — нет других законов, кроме закона радостного и плодотворного усилия. У Ю. Либединского нет радости этого усилия. Вялость и убогость языка, отсутствие работы, неряшество — вот все, что буквально выпирает из каждой строчки.

Ведь достаточно одной фразы, чтобы этого не доказывать:

«И солнце развесило по стенам живые ковры трепещущих теней листвы и еще не прикрытые краской угодники, насупившись, слушают новые слова, и лица неподвижно сидящих на партах комиссаров отблесками различных мыслей и чувств делают этот зал похожим на широкий ковер нависшего над степью осеннего неба, на котором пестры изменчивые облака и медленно несет их ветер, но кажется, что ходят они по своей воле. И так же, как застывшие дымчатые клубы облаков, прекрасны невысказанные мысли и чувства слушающих лекцию людей».