Выбрать главу

— Ой, ребятушки, кончали бы вы, ради христа. Недужится мне чой-то, сил нетука…

— На-вот! А ты ложись давай на-печь, чо ишо? — спокойно ответили ребята. — Заломалась-закамисарилась. И чо приставлятся?

Разумеется, сполна надо денежки за квартиру догулять, неужель попускаться. Разошлись, когда подслепый февраль разлиплял белесые ресницы, протирая зенки…

День следующий и ночь трепала ее лихорадка. Горели опаленные бессонью и жаром глаза в синих кругах; впалые щеки маком цвели, шевелились, как маковый цвет. Чужая поясница, совсем чужая — ныла-ныла: что-то будто цапало за ступни, оттаскивало таз… А концы, а спрятать — помнишь?

Ночью поднялась и, пока не закатилась в обморок, в кресте плетней на задах долбила: скреблась, тарахтела мерзлая огородная земля — слушала во все уши. Долбила, пока не выпала лопата, пока не упали руки плетьми, — тогда уползла в избу.

А днем еще пошла: собирая последнюю моченьку, ровно слабость одну увязывая в узлы, — потащилась на работу, на помочь пилить дрова. Вид свой показать: хворь какая-то неизвестная, а ничего. Там увидала ее Агафья, оглядела-обследовала: «Матушки мои! Чо ето — никак скинула? Так и есть, так и есть. Где же ублюдок-от? Ай притиснула?! Ой, окаянна! Ой, потаскуха! Побечь к Санке, повыпытать — куда подевала молоденчика… А-а, вишь ты, верность твоя липовая… Ой, подлая!..».

И когда вечером, отлежавшись, достала Глафира (Глафирина тень!) — с повети стылые куски, доставила их к ямке, — толпа, враждебная и жадная, щупая фонарями, окружила ее. Даже не крикнув, опустилась она на-земь: замерла, закостенела. Оборвалось и пусто стало в сердце, как в сумеречной степи осенней. Только ровно ворота на ржавых навесах растворилися заскрипев (или это люди над ней скрипят?), а за ними — голая, холодная темная степь.

— Ишь, стерьва, на чо решилася.

— Оммозговала.

— А я подмечаю, я подмечаю… Ах, аргаматска кобыла…

Глаша сидела, сидела батрачка Ряднова недвижно. Держала трупное; водила тоскующими, как у загнанной собаки, глазами: вокруг, исподлобья. И никого не видя, не видя людей, дрожа мелкой дрожью, — скулила, скулила…

Челябинск,

22. IX-1925 г.

Борис Губер

Новое и Жеребцы

Совхозу Карачарово

Повесть
1. СОСЕДИ

Большак, столбовая дорога, тракт почтовый, — как ни кинь, а уж известно: главное отличие — пыль, мягонькая, нежная, легче дыма. Рядом полосы мужичьи, рядом хлеб золотой и зеленый, поля. А потом канет дорога в сосняк — хрупкими сухарями затрещат под колесом прошлогодние шишки, из глубины лесной пахнет горячим, смоляным духом, и столбы телеграфные утонут в оранжевой этой глубине, спрячут промеж стволов одинаковых, себя и провода свои голубые — голубей депешного бланка…

Россия, — леса, зарастающие вырубки, осока по логам… И опять хлеба, — бегут хлеба неспешной рысью по ветру. Версты укладываются одна за другой, версты ведут свой счет от железной дороги, где конец им не знает никто, но на двенадцатой — знают все — осело село Новое. Мужики здесь живут небогато, и улица неказиста на вид — корявые, не раз опиленные лозины, ребята, играющие в чижа, церковь в ограде из дикого камня, а подле церкви — чайная и лавка под общей вывеской «Парфен Растоскуев».

Сам Парфен Палч живет отдельно, поблизости; торговлю его по ночам караулит работник Тишка, кривой на один глаз. Стройка у Парфена Палча — замечательная. Особенно дом: крыша муммией накраснена, перед окнами палисад — петуньи пахнут душистым мылом, — а на дверях, по городскому, медная дощечка и трескучий звонок с надписью вокруг: — Прошу повернуть… Очень приятно в такой фатере жить! Да что, — смотреть на нее и то радостно: один ведь раз'единственный обшит Растоскуевский дом тесом и расцвечен в сиреневый цвет, — дальше до самой реки потянутся немудрые мужичьи избенки, крытые тлеющей дранью, и дворы, насквозь проплатанные соломой.