Выбрать главу

Покой и мир. Герб этих дней: резные дубовые листья с парою желудей и кабанья щетина старого мастера Бекельмана. Он восстает из свежих толстозадых бочек, из кислой тишины подвалов багровым лицом, колючими усами и хриплым смехом веселого трактирщика; он бродит весь день и пенится грубыми шутками, мокрый рот его дышит лиловым вином; из него идут пузыри, натура его не терпит шпунта, — не мешало бы ему прикрыть солдатские усы виноградным листом. Так поступают с молодыми бочками, когда их распирает веселый дух вина: они исходят и гудят пеной, и липкий мокрый лист служит им предохранительным клапаном. Но прочь с дороги, дубовые ветки и кабаньи головы средневековья! Оловянные кружки давно отошли в область сказок, нет трактиров, увенчанных «Тремя голубыми щуками», у пылающих очагов не греются проезжие ландскнехты в плащах. Не мешало бы быть поосторожнее старому бондарю со своим языком, способным из топора сварить суп. Все изменилось: старина разлетелась, как дым. Где вы увидите подвалы, заплетенные мхом, с паучьими гнездами из плесени и ядовитых грибов? Где вы увидите старые бутылки, покрытые пушистой коркой, насиженной столетней пылью, которую боятся тронуть и хранят, как святыню? Где вы увидите мастеров, горланящих песню и пьющих прямо под бочкой, увенчанной лаврами? Не вам ли снятся они, бравый Бекельман, когда вы проходите, насвистывая, руки в карманы?

Мох старины? Но виноделы смеются над такими дурацкими вымыслами. Асфальт и цемент борются с сыростью, по резиновым шлангам бежит вода, смывающая плесень, серные газы душат гниение, а электричество качает сквозняки, прогоняющие старину, как призраки. Винные духи, где ваши романтические плащи? Виноделы стали походить на аптекарей, в подвалах чистота больницы, вино рождается на стерилизованных простынях. Бочки лежат одна на другой, — это дортуары веселых здоровых детей, — они вымыты содой, ощупаны искусными лекарями, в них спит, живет и играет детство листьев, света и воды, в них зреют мудрость и зло, страсть и забвенье, счастье и отчаянье, бунт и распад. Только один Бекельман — как гравюра на дереве. Он горланит песни цеховой дружбы, он целует всех прямо в губы и хлопает по плечу.

— Я старый слу-жи-вец! — подмигивает он Овидию. — Хе… Старый ка-дет… А? Кто сказал, что Бекельман ставит плохие бочки? Хе-хе… Бекельман умеет работать. Ему не нужны деньги, он не есть жадный… Что ему нужно? — хрипит старый бондарь. — Хе-хе… Только спокой. Поработать, рыбку половить — и ладно. У него не лопаются глаза на чужое добро… Что говорил ему Директор? Хо! Он не боится никого. У него кроме восьми деток нет ничего, — зачем ему деньги? Он мастер, он знаменитость там, где бродит вино…

Он смеется, выкатывая глаза, и гордо идет в бондарную. Это может плохо кончиться: нам рассказывали о нескольких предупреждениях. Правда, он замечательный мастер, бочки его знают Массандра, Дербент, Кахетия, но все же это веселье не приведет к добру… Овидий напрасно передает Веделю свои соображения о бондаре. Я знаю все его мысли: это романтический вздор, вредный для производства, и я не сомневаюсь, что винодел выслушивает его только из любезности. Что может думать Овидий?

— Демократия — краснорожа, как солнце. Она палит добродушной дружбой, целуется и поет на улицах. В ней, в грубоватом пожатии ее руки — спасение мира. Мы задыхаемся от холода, — говорит Овидий, — и Бекельманы греют нас душевным гостеприимством, они приносят свой теплый дом на улицы, они отапливают вселенную…

Это — все в его подлинном стиле. Ну, а дальше?.. Конечно, у Овидия хватит и на продолжение.

— Революция, — бросает он слова на ветер, — неужели революция, созданная руками Бекельманов, не получила прав разрешить им быть самими собой, свистать песни и попивать винцо за веселой работой? Старина Бекельман! Седоусый друг! Ты орешь на собраниях, душа у тебя проста, как ветер, руки твои покрыты рубцами, ты выносишь все горести из бедного дома и хохочешь над мальчишками, поучающими тебя из комсомольских книжек… «Щенки! — кричишь ты добродушно. — Поживите с мое! Для вас стал плох Бекельман, выпивший по случаю работы? С каких это пор детки стали делать мне замечания? Хо-хо! — орешь ты на всю улицу. — Я, правда, выпил, но много ли у вас убавилось? Плохи ли стали бочки старого мастера? И почему Директор улыбается, подписывая мне выговоры? Деточки, неужто винцо мы делаем только для званых обедов?»

Это — вредная ерунда, интеллигентщина, милый Овидий! Производство не терпит индивидуализма, и дело вовсе не в красной роже, сияющей солнцем. Вы не правы, хотя я великолепно понимаю, что вы хотели сказать. И правы ли вы, что мы задыхаемся от холода? Не ищите тепла, дружбы, уюта так, как их искали столетиями, — их нет во всем том, что не слилось в поток мирового смысла. Мне говорят: не стало дружбы, нет гостеприимных рук, нет бескорыстных глаз, отданных одному. Очень хорошо, — отвечаю я. — Порошинки собраны в мировой заряд, он вспыхнул планетным пламенем, мечта обуяла всю жизнь, дружба соединяет народы, смысл стал красотой, уют отдан улицам, полям, корпусам фабрик и плотинам, замыкающим реки. Пора сделать уютным весь мир, украсить его, как огромный освещенный дом, пусть люди поживут в нем полным хозяином. Я думаю, что человек предназначен именно для этого. Народы будут запросто приезжать в гости друг к другу, на такой вечеринке будет поинтереснее, чем в двух комнатах Ивана Иваныча, с раскрашенным граммофоном в углу. Какие встречи, какие знакомства! Какое веселье! Кто может сейчас веселиться вдвоем и ждать, чтобы мгновение остановилось? Чепуха. Может быть рано говорить вам все это, Овидий?