Выбрать главу

— Так… — произносил он, щурясь и отходя от мольберта. — Так… Придется переписать небо. — Эта лиловая тень недурна и требует к себе кобальта… Еще мазок… Так… Говорите, не похоже? Вот здесь мы дадим синевы… Мне не важны детали, дорогой… так… — он клал полосы ультрамарина широчайшими мазками, — важно соотношение тонов… Ага, гора уходит вдаль. Так…

Он пятился назад, щурился и бормотал себе под нос. Двое ребят сидели в стороне и глядели в холст, разинув рты. Этюд горланил, как свежая глотка. Художник распластывал сочное солнце, вдохновение зноя грелось под его кистью меловым бархатом. Я и не замечал раньше, что осень подмазала склоны ущелий кустарником кадмия.

— Так… — говорил Живописец. — Этот мазок осветил все. Это — приятная гамма. Краски — как струны: одна звучит от другой… Гора ушла. Она пригодится в картине.

Широкие штаны его висели добродушным мешком. Он стоял, развалясь в воздухе, подняв кисть. Прядь волос беспечно свисала на его коричневое лицо американского бродяги-артиста. Он был истым джентельменом светлоглазой профессии.

Но этюд — не картина, винный год — не симфония букета рислинга номер «шестьдесят три» и каберне номер «сорок четыре». В записной книжке Эдуарда Веделя урожаи годов лежали, как память этюдов. Тон превращался во вкус, свежесть и звук аромата светились пятном колорита. Вино одного урожая зрело двухлетие ночи и дня, твердило о детстве, о быстрых ветрах, о солнечных днях, о громе и дождике, пахнувшем кислой прохладою капель, о том, что холмы зеленее на запад и север, что юг и восток попрятались в бочках золотым блистанием зноя. Двадцать пять лет урожаев рислинга и каберне со склонов Абрау лежали в рейнских зеленых и бордосских черных бутылках коллекции. Дегустаторы в зале, за длинным столом, поставили пятьдесят разных отметок и произнесли пятьдесят разных фраз. Каждая фраза щеголяла стихотвореньем из бальзамических слов, китайской мудростью ощущений и датой биографии лета. Идентичных вин не оказалось: двадцать пять урожаев стояли в бутылках разнообразием человеческих жизней и плескались в стаканчики оригинальными настроениями солнца.

Дегустаторы — не чудаки: они решают судьбу виноделия. Титул вина — его честь, букет его — тонкий вкус выбора с клумб урожаев, где каждое лето качнуло неповторимый цветок. Дегустаторы — артисты языка. Они подбирают тона на вкус, щупают губами краски запахов, жуют колорит солнца, язык им заменяет глаза живописца.

— Композиция, — говорит художник, размахивая кистью, — это, мил-друг, соотношение световых действий. Большие мастера трогают одни струны. Важно дать новый, полновесный аккорд. Линия и рисунок — это только нотные знаки…

Эдуард Ведель — садовник, винодел и дегустатор — следил за солнцем, ветром и дождем и ждал осенних эскизов по записям метеорологической будки и показаниям лабораторий. Винный год кончался дождями, процент сахаристости падал, кислотность гроздей пино-франа после грозы поднялась на три процента, ареометр Боне показывал это сразу, без сложных анализов. Правда, рислинг и каберне снимались последними, до сбора поздних столовых сортов нависали еще долгие дни. В столовых подвалах, вкопанных глубоко в землю, запасы винных годов лежали в тяжелых бочках по этажам, один год над другим; они громоздились в длинных темных склепах, поднимая в темноте круглые дубовые ярусы, обитые железными обручами.

Подвал жил глубокой, потаенной жизнью. Осень свозила к нему груды зеленых и красных пудов благоуханий. Они опрокидывались в покатые окна с цементной площадки, валы фуллуар-агрепуаров, оперенные железными лопастями, плескаясь ремнем с электромотора, жужжа и вереща, отправляли их в пресса. Медная труба вращала струю отдельных ягод, из жерла машины лез поток гребешков, они походили на ветки кораллов в подводном царстве. В подвалах чаны журча принимали работу прессов, сусло стояло, снижая осадки, шланги сосали мутные соки в бочки, их серные недра кипели брожением. Шли дни, недели, в подвалах рождалось вино, сахар рождал спирт, — в бочках, поднимая мокрые листья на шпунтах, бурно кидая пену, роились и царапались благородные дрожжи Штейнберг, ведшие род с тысяча восемьсот девяносто второго года. Дни, недели, месяцы — январь, март, август… Кружась, разлетались лиловые листья, стучали по крышам дожди, белый снег падал, как изумление, таял, и примулы вновь голубели на горах, вновь зарождались листья, и снова на виноградниках пригибались проволоки нового винного года. В прошлом уже загорались зеленые и красные винные звезды — вино проходило переливки, фильтры от фирмы Зейц, его берегли от болезней, охраняли от воздуха, оно дремало в бочках, спускаясь все ниже и ниже под землю, и, наконец, рыбий клей, свернув его мутную бурную молодость в белые хлопья, падал ко дну вместе с ней последним отстоем. Вино проживало год, приходил второй, третий, бочки ложились шпунтом на бок: этюд винного года ждал большой композиции. Вино становилось сортом, Эдуард Ведель заносил в свою книжку значки дегустатора, — весною в столовом подвале наполняли стаканчики, каждый из них говорил за себя. Готовился выпуск стандарта «шестьдесят три» и «сорок четыре» — мировых вин, имевших свою репутацию. В стаканчиках светили пятна солнц и тени облаков, винодел соединял стаканчики: он собирал сложный букет, известный десятилетиями, его вкусовая память ловила родное созвучье. Это — купаж, созданье вкусовой композиции. Стандарт «шестьдесят три» тридцатого года был создан из трех типовых сортов чистого рислинга, из годов: двадцать пятого, двадцать шестого, двадцать седьмого. Года дали полный вкус и букет, но в них не хватало свежести. Десятки комбинаций не приводили ни к чему.