Молчали. Сказал еще кто-то:
— Погорели, так ему, вишь, и то радость.
И опять загалдели, сдвинулись на-округ.
Оглянулся на всех Аврелыч и поджал губы:
— Того не знаете… не в себе он. Ума сдвинулся.
И тут отпустили председателя. Стоял он тихо, поникло смотрел в землю, как бычок под ножом. Волосьями завесился до самых глаз, а серые, потрескавшиеся губы сошлись крепко зашитой скважиной. Не поднял глаз, не сказал слова.
Распахнул Аврелыч баньку, позвал:
— Зайди, друг! Как тебе ходить на воле, — бояться тебя будут люди. Добром зайди.
И старики расступились на стороны, взгудели низко:
— Зайди!
Сам зашел председатель, быстро без оглядки заскочил в темную дверь. И прикрыл тихо дверь Аврелыч.
— Станови, х'оврю, чесовых! — засипел с натугой Пыжик и вытер рукавом пот.
Побежали мужики за ружьями. Заглянул еще Пыжик в дверную щель, видел — тихо сидит на лавке председатель и голову опустил.
Припер неслышно Пыжик дверь бревнышком, щелкнул пустым затвором бердана, потоптался и замер на страже.
М. Барсуков
Человек из уезда
Город Грай — как бы столица нашего уезда. Столица славная, — пятьдесят процентов в Грае рабочего люда, пять ткацких фабрик, две прядильни да парочка заводов, как грибы, рядышком выросли.
Ну, коммунистов там в ту пору человек до ста было, теперь, сказывают, больше. Но разница есть — тот коммунист и нонешний. Хотя и нонешний не сдаст, но в прежнем больше злости было, — костлявый народ, не пробьешься.
Вот и Степан Ткачев… Припоминаю — картина шла в синематографе, картина знаменитая в полном об'еме. Был там урод, по прозванию Квазимодо, голова — кулем на узких плечах, ноги — колесом, но устойчивости замечательной. Таков и Степан. С рожи бледен, кривой чорт! Бельмо к тому-ж. Чистым же глазом, как штопором, вворачивает.
Служил Степан на ватерах, на фабрике у мануфактур-советника Дербенева. Мастерами не любим был за прямоту и уродство: не любит человек, когда уродство над его природой насмешку делает.
Коммунист, понятно, Степан-то. В газеты статьи сочинял, про фабричное житье, про администрацию, которая старых корней держалась.
В восемнадцатом году наш комитет с производства Степана снял и послал его на городское дело. Центропечать тогда газеты и брошюрки распространяла. К этому и приставили Степана.
Знал я Степана и раньше, до революции. Тогда зашибал он маленько. В шабаш хороводится, глядишь, по улице возле него девчонка-дочь. Обоймет она его за тощее пузо, прикинется к пузу светлыми глазами и тянет домой тятьку. Эх! вспомнить обидно. Теперь мы заплачем от тягости, а ребят по такой пути не пустим.
Ну, это, меж прочим, прошлое дело.
Засадили, стало быть, Степана за газеты, и пошла у него от этого занятия такая ревность, просто человека пожалеть надо.
С утра, бывало, колобродит Степан в своей Центропечати. Идет к нему всякий народ, бегает он, ругается… Барышни там всякие — на машинках, на счетах обученные — срам терпят.
К полудню Степан, по фабричному обычаю, из-под стола бутылку молока выймет. Пьет молоко через горлышко, картофельником закусывает, а и то не смолкнет, — от души командовал.
После того Степан срывается и летит в редакцию. Володька Жмакин редактором у нас был — дошлый парень, всех партейцев писать понуждал, — ну и что-ж, в большие люди шли, так оно и надо!
Прилетит Степан к Жмакину и разговоров у него без конца. Писал теперь Степан не об одной фабрике — обо всем уезде. И без малого на каждую статью ходоки из волостей шли с фактическим опровержением, мало-мало кулаков в ход не пускали. Но Степан справедлив был.
— Товарищ Жмакин! — говорил он, сидя на столе и все вокруг раздвигая для простора, — ты им не верь. Видел, какие они — нос караул кричит, щеки давят. Кулачья масть! Поговорим лучше нащот распространения.
О распространении любимый разговор у Степана: чистый глаз у него, глядишь, волчком закрутился, пальцы на руках живыми стали и весь он, словно жук, шевелится.
— Поговорим о распространении, Жмакин!
И досказывал такую — не нашим судом судить, правильную или обманчивую — мысль:
— Нужно, чтобы на каждую избу в уезде было по газете, преимущественно наш «Красный Грай», — вот чего я добиваюсь, товарищ Жмакин!
Володька Жмакин вскидывал тогда свою белую, закурчавленную голову и прицеливался на Степана:
— Ну, ну!
Но Степан вдруг утихал, завидев, что в редакцию входит член коллегии Розанов. Не терпел он его — за насмешливый взгляд, за мягкую личность, за достопочтенное отношение к начальству. Степан на Розанова не глядел, тяжелым становился и, сварив в себе, словно в закрытом чугуне, тяжкое нетерпенье, глухим возгласом начинал снова свою речь.