Надел Степан старый парусиновый картуз, вышел из дома и побрел по скату к реке — искупаться задумал.
Река прекрасная лежала в кудрявой своей накидке. Ольха, лозняк, ветлы кругом реку обступили. За рекой же — привольная картина. Другой-то берег отлог, на версты — простор, приречные, на заливной земле, огороды, потравы, — жирел здесь, породу выращивал белоозерковский скот. А дальше — начесами золотыми хлеба, зеленые овсы, пестрый клевер, а над хлебами и проселками — голубое небо.
Раздел Степан худущее свое тело, зябко тронул воду, окунулся пару разов и зубами заляскал.
— Кусается, едри его в корень.
Оделся Степан и полез в гору. От свежей воды прояснилась голова и, с душевной радостью вспомнив о Груне, задумался потом Степан о своих делах.
«Злыдни чортовы, — думалось Степану, — выкопали столб в Архиповке. Д-да! малая штука этот дикт, а другому хуже петли. Ну, ничего, зароем поглубже, авось не докопаются. В шишки изобьюсь, а свое дело обделаю».
И опять думалось Степану:
«Володька Жмакин подивится: в Алчевской-то волости, как столб поставили, втрое подписка поднялась. Н-да! К осени такие ягодки соберем, разлюли-малина… В спо-ор ро-ко-вой мы вступи-и-ли с врагами, тем-ные силы нас зло-обно гнетут… А поп-то, вот ехидна, позавидовал, — иконостасы, мол, свои обставляете, плакаты на щитах развесили, хорошего дожжа на вашу галлерею… Вот тебе и галлерея… Религия — опиум для народа. Тебе ли, живоглоту, лягве немудрой, с товарищем Лениным тягаться. Провоняли вы… на всю Россию смердит от вас… Старо ваше дело».
Корил Степан попа без особой злобы, но и без смеха.
Остановился передохнуть под затерянной березой, на которой скворешница торчала, к реке лицом оборотился и смотрит на заречный простор. А в голове не смолкает:
«Доконаем вас диктами… Трубой дикты затрубят, громом загремят, барабанами рассыплются… Это еще кто посмеется и кому от смеха станется… Эх, сердце бы стиснуть, столько в нем злобы за свою жизнь… Придет время…».
— Степа, Степан Иваныч!
Степан вздрогнул и закрутился слепым глазом. Спускаясь со ската, к нему бежала Груня. Вид у нее был бледный, белокурые волосы разлохматились, голубая кофта перекосилась как-то и на всем лице — испуг.
— Что это с тобой, Груня? — тревожно спросил Степан, шагая ей навстречу и вперед протягивая руки.
— Беда мне, Степа, — отвечает Груня, а сама дрожит без меры, — и зачем все это было!
Степан усадил Груню на землю около елейного шиповника и обласкал сначала.
— Я тебе защита, Груня… не сомневайся и не горюй… обидели тебя, што-ли?
Груня посмотрела на Степана круглыми, залитыми слезой глазами и, вздохнув, сказала:
— Видели нас вчера, Степа, как мы на скате сидели… все видели…
— Кто видел-то?
— Да есть тут один, сторожем в монастыре был… самый доносчик.
— Ну, и что же?
— Встретился он мне сейчас на дворе, намек сделал. К нам он шел, думаю, что теперь матери рассказал. Вот я и убегла сюда.
— Как же по-твоему быть, Груня? — спросил Степан.
— Разве-ж я знаю, как!..
— А по мне так: плюнь ты на все и пойдем сегодня со мной в город.
И помолчав, добавил:
— Что нам люди, мы друг друга любим, мир-то вон он какой, распрекрасный… да в городе и люди другие, они тебя полюбят.
Груня припала головой к руке, загоревала и ответила:
— Не могу я этого, Степа!
— Почему это не можешь?
— Не могу против матери пойти.
— Нельзя так рассуждать, Груня. Ведь мать-то человек же, — поздно ли, рано ли, все равно придется своим путем итти. Вон советские законы с восемнадцати лет полные права дают.
Груня робко усмехнулась.
— Зачем, Степан, о законах толковать.
Степан ничего не ответил; понимал он, что вся сила в его руках и все одно поддастся ему Груня. И Груня тоже понимала — не из робких она была — не уйти ей от своего! И все же — от большого, знать, ума — не поддавалась она; знала за человеком силу и не хотела от нее беречься.
Помолчали оба, и тогда Степан сказал:
— Я, Груня, на своем фундаменте крепок, пойду-коли — с матерью твоей говорить.
Замоталась Груня, а потом взглянула на Степана просто и глубоко так, и сказала:
— Ну, что-ж, пойди…
— Ты-то со мной пойдешь?
— Ну, а как же!
Разгладила Груня волосы, косу поправила, обняла Степана за шею, ничуть не улыбнулась и так, со строгим ликом, поцеловала его в губы. Поглядел Степан на опаленное солнцем ее лицо, на робкие руки, на строгую осанку — и так отпечаталось в сердце у него: будто это и не Груня, белица бывшая из Белых Озерок, а сама его судьба, родной его дом, от которого сколь далеко ни иди, а его голоса все до сердца доходить будут.