Выбрать главу
Не так ли мы о старине певучей, О тех, кто жил и канул навсегда, Напоминаем песнею гремучей, Считая дни и прошлые года? И мы пройдем веселою ватагой, И станет век наш славной стариной, И кто-нибудь, взлелеянный отвагой, Нам сложит песнь вечернею порой.
Седая старь, — не жаль тебя нисколько, Но что-то есть в разгаданной судьбе Живучее, что сладостно и горько Напомнило бесстыже о тебе. Не потому-ль мне любо захолустье, И древних стен печальная краса, За облака-ль высокие завьюся Иль за моря умчусь и за леса?
Но только ты, куражливая дума, В моей душе заветное ударь, Вновь закричу я горько и угрюмо: «Зачем жива негаснущаяся старь?» Не сетуйте, воинственные башни, Что век наш был к прославленному строг, И он споет, казачки бесшабашней, О чем печалится заброшенный острог…

Ан. Пестюхин

Из мурманских стихов

Самоед
Самоеда звали Туйким; Был он маленький, словно гриб, Смуглолицый и длиннорукий, Прятал мысли свои внутри…
Часто, часто, когда холодело, И поземка крутила снег — Ветер северный, ветер белый Заносил его лыжный бег.
Наливался месяц рыжий, Как и прежде, в года отцов. Находили широкие лыжи Голубые следы песцов.
На угорьях, в сугробной щели, Одиноко звучал курок, — И опять под гуденье мятели Уводил его хитрый зверек.
Тяжело сквозь кайму мятелей, Разбираясь в изгибе троп Проводить на охоте недели Из сугроба метаясь в сугроб.
Дни бежали оленьим стадом, Бороздили морщины лицо. Угасали небесные взгляды И качалось сполохов кольцо.
Все казалось иным, чем прежде; Не пугал его вьюжный шум, — Уносил он меха и одежду, Перебрасывал к морю чум.

ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ПРОЗА

Александр Зуев

Тлен

Ивану Боговому.

Повесть
I

Тайбола кругом, сутемь. Озера да болота. Леса срослись корневищами, заплелись, — сцепились сучьем, стеной стоят, не пройдешь сквозь.

По тайболе только огонь с ветром идет без дороги. Да и то больше по сухоборью, да и то дойдет до болота и сгаснет. А на другой год черная дорога вся уж зарастет красным цветом — кипреем. А на третий год и молодой сосняк выскочит. Гуляют пожары по новым дорогам, а старые-то заросли. Велика тайбола, сама себя поправляет.

Одна дорога по тайболе — водой, по белой речке Гледунь, каменистой, быстрой, с шумливыми падунами. Даже в крещенье не мерзнет речка, вся дымит, ершом станет в берега, где и мосты ледяные перекинет, а не мерзнет. Только с хрустом, со звоном плывет по ней всю зиму густая шуга.

На той речке, на высоком угоре и стоит деревня Шуньга, деревня богатая, в два порядка по тринадцать дворов, — всем хороша, число только худое, старухи и то окочут — гореть деревне, ежели никто не пойдет на выдел, на новый сруб.

А в крайней избе с угора, у Епимаха Извекова еще бабка Маланьюшка жива, ей за сто десять, веку нет. Напомнит Маланьюшка, когда на Шуньге всего четыре двора стояли. Тогда еще покойников хоронить волочили на Устью за сорок верст, жили люди по-дикому. Теперь-то дело другое. Свое кладбище, до ста, поди уж, могилок, и часовня срублена на берегу. Выросла Шуньга, разбогатела, расплодилось людно.

На Шуньге народ на подбор, высок и крепок, хозяйки дородны, чистотелы и многочадны. У мужиков волос черен и густ, плехатых по деревне нет. Один пастух плехат — Естега, да и то не со здешних мест, бродяга, голяк, пришел с верховья в пастухи поряжаться, вот и взяли.

А скотина в Шуньге тож на подбор, коровы по лету вымя чуть не по земле волочат и молоко дают густое, жирное, сладкое, с заливной сытой травы.

Избы на Шуньге рубят из красного гладкого стояна — ему веку нет; снизу подвалыши да клети, выше зимние горницы, сверх того еще летние. Дома все высокие, тесом крытые, коноплем конопаченные, тепло и по самой лютой зиме крепко держат.

У каждого крыльца пес лежит, добро сторожит. А псы — с волками в родне: свирепы, грудасты, толстолапы.