Выбрать главу

Установка «Семена Проскакова» выражена стихами, аналогичными стихам Маяковского.

    Мы же хотим —                            без выдумок     что жизнь нам                            дала     рассказать                о видимых     людях и делах. Чтобы,     к правде лицом,               пути не терял сух      и весом               наш материал.

Упор на факт, на документальность еще более подчеркнут подзаголовком поэмы: «стихотворные примечания к материалам по истории гражданской войны» и компановкой книги, где чередуются документы (отрывки из показаний, выписки из архивов, приказы) со стихами. Но на деле — это одно баловство, стилистическая причуда, щеголянье «чужеродным», внелитературным материалом, превращенным в эстетический привесок. Нигде игрушечный, эстетический характер лефовского утилитаризма не проявляется с такой наглядностью, как в этой вещи Асеева. Можно — и даже следует — спорить против того, будто «факт» и документ окажутся в состоянии уничтожить необходимость в художественной «выдумке», но, во всяком случае, искусство, основанное на них, имеет свой ralson d'etre в точном и верном воспроизведении действительности, взятой в разрезе частного случая. «Правдивость» же поэмы Асеева заключается в том, что в ней нет ни фактов, ни «выдумки». Связь документов со стихотворной тканью здесь крайне слаба. Если бы выкинуть все материалы, поэма ничего бы не потеряла. В лучшем случае кое-что из них могло бы послужить в качестве примечаний, разъясняющих какое-нибудь «темное» место текста. Чисто эстетский, бесцельный характер ввода документов особенно подчеркивается тем, что последние говорят иногда о фактах, настолько хорошо всем известных, что они уже стали трюизмами и не требуют никаких доказательств (например, «Приказ Колчака, свидетельствующий о зависимости его от союзников»).

Герой Асеева, Семен Проскаков, хотя он и не выдуман, а существовал, — вовсе не реальный партизан, а некое отвлечение, почти символ, лишенный плоти, переносчик авторского пафоса, и вся его история — не рассказ о подлинной жизни и борьбе подлинного человека, а отвлеченная ода революции. Но документальность имеет смысл тогда, когда речь идет о конкретном, о «частном». Она и жива только связью с ним. Тогда же, когда художественное произведение развертывается в «общем», в абстрактном плане, она лишается всякой необходимости, делается ненужным придатком. Пословица: «Иная правда хуже всякой выдумки» — получает здесь своеобразное подтверждение.

Но еще хуже то, что Асеев то и дело проваливается в лубочнейшую агитку. Поэма начинается довольно сильно и торжественно:

В тысячах              повторений                             имен, из-под глухого             земного покрова я, партизан            Проскаков Семен, жить начинаю            снова и снова… и т. д.

Но уже в первом «примечании» мы находим такие строки (об Анненкове):

С ним — его вояки, страшные приспешники: люди или раки? руки или клешни?

Это почти с лубочной картинки, изображающей чертей.

Дальше еще лучше:

Так не зовут                простого врага:                                   «гад»! Тот,       кто потом чужим                богат, —                                   гад, тот,        кто мученью               чужому рад, —                                   гад, тот,       чье веселье —               зарево хат, —                                   гад.

Кому нужно это пустое и банальное рифмачество? Кого это убедит? Я говорю не только про провалы в агитпримитив. Я говорю о всей безукоризненно зарифмованной, корректной и затянутой поэме Асеева. На кого она рассчитана — со своим ритмическим богатством и идейной бедностью, с выветрившимся пафосом общих мест и расчетливой имитацией лирического волнения? Наконец, с мнимой своей документальностью, прикрывающей лишь отсутствие реалистического упора, лишь неуменье отталкиваться непосредственно от жизни, а не от газетного, полученного из вторых рук, материала?

Самое худшее здесь то, что это не халтура, а добросовестная работа (хотя и построенная на привычных шаблонах асеевской рецептуры). Асеев и Маяковский потерпели в своих последних вещах неудачу не из-за недостаточно серьезного отношения к делу[9] или каких-нибудь случайных причин. Их неудача вполне закономерна. Она — следствие неверности их общей установки, о которой я уже говорил (поэзия как словесное оформление, как чистая техника), и вытекающего именно отсюда признания «агитки» единственно нужным и законным видом искусства (обработка идеологически уже «готового» материала). То, что еще могло быть оправдано 8–10 лет назад, теряет теперь всякий смысл. Общих фраз и лозунгов уже недостаточно. Революции не нужны рифмованные прошлогодние передовицы. Она не терпит пустых славословий и лести — даже выраженной стихами. Отправим оды туда, где они уместны — на два столетия вглубь истории. Таща литературу к давно пройденному ею этапу, лефы являются в искусстве, по существу, Задопятовыми, несмотря на все свои громкие фразы. Сельвинские, Светловы, Багрицкие отвоевывают у Маяковских и Асеевых аудиторию не потому, что они талантливее, а потому, что они лучше поняли и живее чувствуют потребности современности. Для них революционность поэзии — нечто более глубокое, чем простое соответствие ревкалендарю. «Хорошо» и «Семен Проскаков» лишний раз доказывают, что Леф очутился в тупике, куда его загнали ложная теория и долголетние шаблоны практики.

вернуться

9

Впрочем, многочисленные ляпсусы у Маяковского говорят как будто о чрезмерной поспешности и небрежности работы.