Выбрать главу
А звон гитар! Их мягкий говор! Их палисандровый уют! Они рокочут и поют: — Ночь сделал итальянский повар!
И просто как: берутся горы, Две-три гитары, блеск воды, Разливы моря да просторы, Тепло и месяц из слюды…
Из под каштана на охоту Тарантул покидает лаз. Гони покойную дремоту: Тарантул смотрит в восемь глаз!
Он, черно-красный, полосатый, Добычу ищет на бегу — Поет в траве на берегу Кузнечик шустрый и усатый.
Не стрекотать ему задорно Своих веселых серенад: В ночь на охоту вышел в сад Тарантул, юркий и проворный.
Две капли яда — и травинка Перевернулась, поплыла, С луны сверкнула паутинка И серебром обволокла.
Прощай, трава, роса, лимонный Свет расцветающей зари! Ночь, увядая, стала сонной И почернели фонари.
Кузнечик умер. С ранним жаром На виноградниках был сбор. Цепочка золотистых гор И горизонт легли под паром.
Глаза, как воздух, у южанки. И на работе прост наряд. Перебирала итальянка Продолговатый виноград.
Срывала, пела и мечтала О том, о чем мечтают все О нем. О собственной красе. И чтобы ночь скорей настала.
Цвети и пой! Загар играет. Палит расплавившийся круг. Спиной коричневой мелькает Трехсантиметровый паук.
Он быстро жалит и уходит… Бежит по жилам крепкий яд, Мутнеет и тускнеет взгляд, И тело судорога сводит.
Лишь два старинные напева Тебя избавят от беды. Еще не поздно: солнце слева. Пляши до мрака и звезды!
— Эй, мандолину! Да быстрее! Играть, чтоб пальцев не видать! Эй, кавалеры, не дремать! Мы землю музыкой нагреем!
И заплясала… Треск ладоней. Трель мандолин. Припев. Прибой. И танец в бешеном разгоне Гремит в горах и под горой!
И ошалел, и оборвался На кручах каменный козел — Тот танец к исцеленью вел И тарантеллой назывался.

Ив. Катаев

Сердце

(ПОВЕСТЬ)
I

Податливое дерево радует умную руку мастера.

Прилавок готов, плоскости его, вылизанные каленым языком рубанка, сошлись чудеснейшими прямыми углами. Он ждет покраски и полировки. Полки сияют свежей белизной; утренний бледнозолотой луч пересчитал их наискось и зарылся в вороха нежной стружки. Здесь светлее, чем на улице. Кисловатый аромат побелки исходит от стен и потолков. Широкие витрины забрызганы мелом, залеплены газетами, но утро могуче льется сквозь сетку шрифта и затопляет все.

В гулкой сияющей пустоте я шуршу ногами по розовым стружкам, перескакиваю через груды теса. В заднем отделении сам Пузырьков. Он елозит на коленях по полу с желтым складным аршином, меряет тонкие тесины, поминутно доставая из-за уха карандашик, чтобы сделать отметку. Он оглядывается на меня, но не здоровается. На плечах, на картузе и даже на рыжих усах у него опилки.

— Здравствуйте, Пузырьков. Где же все ваши ребята?

Он смотрит в сторону, что-то высчитывая; губы его шевелятся. Что это он?

— Вы что же один, Пузырьков? Где артель?

Пузырьков нагибается над аршином:

— Артель-то? Артель нынче не вышла. Всем гуртом к вам в контору пошли, деньги востребовать. На меня больше не располагают. Ты, говорят, хоть и староста, а тетеха, пень трухлявый, не умеешь с этой сволочью, с дуракратами, разговаривать. Это, то-есть, с вами. Ну, а я молчу, потому-что правильно говорят… Вот и не вышли.

Я смотрю на Пузырькова с изумлением. Странно, ведь я еще третьего дня Гиндину говорил, чтобы выдал половину.

— Чего ж так уставились, Александр Михалыч? — продолжает Пузырьков наставительно, — он уже встал с пола и отряхивает мешковый фартук. — Хватит с нами шутки шутить. Чай, не на митинге с вами рассусоливаем, а состоим в коммерческом контракте. Договорчик есть? Есть. Марки приклеены? Приклеены. Значит, работа сделана — денежки на стол. А ведь мы третий магазин вам отделываем, денег же не видали, как кобыла задницы. Каждый день хожу, и все — через неделю да завтра, завтра да через неделю. Больше сапогов собьешь. А еще каператив! Только измываются над трудящей публикой.