Гиндин молча здоровается, затем опирается руками на край моего стола, растопырив пальцы, и склоняет голову — будто в ухо ему попала вода. Это означает внимание. Нежно-сиреневый галстук. Фу, ты, чорт, каким он сегодня франтом!
— Вот что, товарищ Гиндин, пожалуйста, сейчас же уплатите плотничьей артели по первому счету. Непременно сейчас же. Там, кажется, немного — не более трех тысяч.
Что это? Тонкие брови Гиндина вздергиваются на лоб.
— Александр Михайлович, откуда же я возьму три тысячи рублей? Мы же выкупили вчера вексель приказу Кожсиндиката. Вы сами распорядились. А сегодня опять шесть векселей, и после их оплаты в кассе денег не останется.
Я еще не верю ему и себе.
— Как так не останется? Не хватит оплатить счет?
— Не хватит на три коробки спичек.
— А на текущем?
Гиндин смотрит на меня с чарующей улыбкой.
— Вы ведь знаете, Александр Михайлович, что с начала этой недели у нас на текущем счету пусто. Пусто, как в чреве девственницы.
Я откидываюсь на спинку стула. Барабаню пальцами.
— Когда же мы сможем уплатить?
Пожимает плечами.
— Может быть, завтра, по сдаче выручки. Сегодня опять шесть векселей. Больше я вам не требуюсь?
Гиндин идет к двери.
— Товарищ Гиндин!..
Но он не слышит.
Я выхожу в коридор, втягивая голову в плечи.
День начинается.
Долго и старательно бьют часы. Сколько это? Что? Уже двенадцать? Сейчас правление, а мне еще надо в райсовет насчет планирования торговой сети. Придется звонить Палкину, что часам к двум, не раньше.
— 2–04–58!
— Занято.
Жду.
— 2–04–58!
— Занято.
Начинает дрожать какой-то щекотливый нерв.
— 2–04–58!
— Занято.
Тьфу ты, чорт, с этими еще телефонами!..
Входит Мотя со стаканом чаю, ставит его ко мне на стол. Потом рядом с ним кладет что-то в бумажном пакете.
— А это что?
Мотя глядит на меня, улыбаясь и моргая.
Странно, какими маленькими и худенькими рождаются женщины для тяжелой жизни. Или жизнь делает их такими? У этой уже поблескивают седые волосы.
Беру пакет, из него валятся три плюшки: одна глазированная и две с маком; пахнет постным маслом.
— Это зачем же?
Она улыбается совсем виновато. Она теряется.
— Это вам, Александр Михалыч…
— Мне? Я же не просил.
— Это я сама, Александр Михалыч… Покушайте. А то, я гляжу, каждый день вы с утра до вечеру и безо всякой пищи. Так ведь известись можно. Вот я и…
Она поворачивается и почти бежит, шлепая своими сандалиями. Я догоняю ее, сую монету.
— Мотя, деньги-то возьмите.
Она прячет руки, отступает.
— Не надо, Александр Михалыч, я ведь так…
— Ну, что вы, Мотя, неудобно. Берите, берите, а то я рассержусь. Спасибо вам.
Берет. Глаза ее погасают. Уходит.
А мне весело. Эге, какой солнечный день! Земля-то, она еще совсем молодая, хоть и притворяется старушкой. Ужасно, до смехоты молода! Как те старшие сестры, что смеются над куклами младших, а сами еще такие молочные и розовые.
— 2–04–58! Благодарю вас. Палкин? Журавлев говорит. Здорово, приятель. Ты как хочешь, а я к тебе раньше двух не могу, у меня сейчас правление… Да, да, непременно. Ну, как постройка?.. Слушай, Палкин, ты и для наших ребят имей в виду. Кулябин до сих пор в какой-то уборной… Ну, ладно, тогда поговорим. Пока.
Правленцы постепенно собираются; я пересаживаюсь за длинный стол. Почти все они уже побывали у меня сегодня по одиночке, каждый со своими безвыходными положениями и дежурными катастрофами. Я копался в их делах, как часовщик в путанице разладившихся колес и винтиков, силясь разобрать и снова пустить в ход. И за всем этим я, как всегда, позабыл заметить самих людей. Но теперь они сошлись все сразу, молчат, просматривают материалы, шелестят листами, — я могу глядеть на них и думать все, что хочу, пока не пришел Аносов. Почему-то веселая нежность к ним играет во мне сейчас. Нежность и пафос. Если бы я мог сказать им все, что думаю! Нет! — удивятся, рассердятся, испугаются даже. А то я сказал бы:
«Товарищи мои! Вы уткнули свои деловитые носы в тезисы и отчеты. Лучше посмотрите каждый на себя и друг на друга и на всех вместе. Все вы удивительно хороши. Великолепная и незаметная дружба отграниченности связывает вас. Дружба красноармейцев в разведке, холостой компании за столиком шумного кафэ или футбольной команды перед матчем. Уют сотоварищества! Вы собрались в деле, которое трещит и пляшет под ногами, ибо преодолевает грузные волны рынка, шквалы безденежья, мели вежливого равнодушия. У вас могут быть тысячи доброжелателей, но сделать их настоящими помощниками можете только вы сами. Все зависит от вас. И вы это поняли. Каждый из вас отдает этому делу самое драгоценное — свой человеческий день; он уже не может смотреть в глаза своей жене столько, сколько хочется, не может собирать грибы и думать о том, почему трава зеленая, а не красная. Он думает и делает для своего кооператива…»