Для наших Сальери искусство — не тело, а механизм. Механизм можно разъять и составить. Его можно вытереть тряпочкой, если он запылился. Его можно сделать на любой вкус и на любую потребность: машина ничего не говорит об идеологии построившего его инженера. Если шестерня испортилась, ее можно заменить другой. Они не ищут, — они нашли. Они нашли рецепт искусства. Они разоблачили его фокус, те манипуляции, при помощи которых писатель-жрец дурачит доверчивую публику. Они торжествуют, несложная истина в их руках: алгебра и есть гармония. Они довольны, как медные пятаки. Но кому нужно искусство, цена которому — медный пятак?!
Проблема моцартианства и сальеризма поставлена в повести П. Слетова «Мастерство». Название можно было бы с полным правом переменить на «Творчество», так как то, о чем там говорится, гораздо больше и значительнее, чем мастерство, — по крайней мере, понимаемое так, как понимают сейчас, то-есть как техническая умелость, формальное совершенство, уверенное владение пером. Конфликт повести завязывается там, где ученик, Мартино, ожидает от мастера, Луиджи, точных указаний, какими приемами ему добиться мастерства, а Луиджи таких указаний не дает. Мартино нужна рецептура, математически сформулированное правило. Для Луиджи правила не имеют большой цены. Они могут образовать только ремесленника, а не творца. Он старается поставить Мартино в такие условия, которые бы давали простор его инициативе, заставляли бы его самостоятельно искать и пробовать, утончать свой слух, приобретать артистичность в пальцах, чувствовать фактуру, рисунок, изгибы дерева. Но он скоро убеждается, что из Мартино ничего не выйдет, кроме ремесленника. Между Сальери-Мартино и Моцартом-Луиджи возникает тяжелая вражда, завершающаяся борьбой. Исход ее трагичен для Луиджи. Моцарт гибнет. Но, как и у Пушкина, поражение его — кажущееся.
Сила Моцарта непреодолима. Ослепленный и униженный, он заставляет Сальери подчиниться своей власти — и, против воли, Сальери вдруг начинает чувствовать как Моцарт. И дерево начинает звучать для него волшебными голосами, которые услышать может один Моцарт. Ввергнутый в вечную ночь, отвернувшийся от мира, разорвавший связи с самыми близкими людьми, Моцарт торжествует свою победу.
Слетов унизил своего Сальери. Он лишил его того трагического величия, которым обладает Сальери пушкинский, который ведь не только ремесленник и не просто завистник. Мартино не волнуют вопросы искусства, как волновали они убийцу Моцарта. Он ограничен, корыстен и зол. Он даже не фанатик, он играет фанатика. Не будем осуждать за это «пристрастие» писателя: он воспользовался законным правом довести свою мысль до конца и свои контрасты до предела. Но заметим одну характерную черту. Слетов сделал своего Сальери представителем традиционного, неподвижного миросозерцания, защитником реакции, солдатом воинствующего католицизма. Наоборот, Луиджи у него — поборник революции.
Здесь роли как будто переставлены. Ведь сторонники сальеризма обычно утверждают, что рационалистический подход к искусству, осознание его ремесленной природы, упор на прием, на технику художества вытекают из революционного мировоззрения. Соответственно этому восприятие искусства как некоторой органической системы представляется им в виде порождения духа индивидуализма и обособленности, ухода в себя, общественной неподвижности. Слетов поставил все это с головы на ноги. И он прав. Вспомним, что ремесленное понимание искусства, сведение его к приему, в особенности свойственно как раз эпохам застоя или упадка. Но его правота глубже. Пусть взятое им соотношение не всегда верно. Пусть Сальери часты и в искусстве революционных эпох, а Моцарты порой выступают как защитники реакции. Подлинное, большое искусство (а оно может быть только моцартианским) всегда, по существу, работает на великие передовые идеи своего времени, хотя бы люди, его делающие, этого и не сознавали. Лев Толстой написал над своим романом жестокие слова бесчеловечной, атавистической морали: «Мне отмщение и Аз воздам». Но его Анна Каренина убедительно говорит о лживости этой нравственности, о праве человека распоряжаться собой и следовать своему чувству, — и если Анна погибает, то не потому, что исполняется древний закон, а потому, что в искривленном обществе не может быть места для естественных, для свободных человеческих отношений. Гете осмеивал в своих комедиях французскую революцию, но нельзя было дать более адекватный ей по глубине и революционности мысли ответ, чем тот, который дал Гете в «Фаусте» — с его знаменитым положением: «В начале было действие», с его замечательными формулировками исторической диалектики и диалектики природы.