Ветер фронта! Шум народа,
Миг — и драгоценный
Девятнадцатого года
Комиссар военный!
Вот и вышел — был недолог,
Обронил пред нами
Три шага со шпор веселых
Легкими цветками,
На снегу — следы, солому,
Птичью даль и зданья,
Орудийный грохот тронув
Шагом расставанья.
…Где-то, где-то… на восходе,
Там — за командиром
Артиллерия проходит
Заметенным миром.
Вот — и луг под конским цоком
Искрами блистает…
Обернешься: там далеко
Мирный дым витает,
И дремучий средь скворешен
Пар зимы развешен.
Этот иней, эти ставни
Были нам знакомы…
Как бывало, как недавно
Перед старым домом…
Распустилась пышность луга,
Затихала вьюга.
* * *
Спят подковы. Стихли боли.
Жизнь как ветр несется…
И — как скорый поезд в поле
Пусть не обернется.
Стыло сердце боевое
Не по вам в тумане.
Мы прожили. Спи ж, былое,
И — былое грянет…
Будто громом непогоды
Провернет огромным.
Доброй ночи! Спите годы —
Мы о вас не помним.
Телеграфный только иней
Мнится гулом странным,
Не тревожит воздух синий
Звездным скрипом санным.
Это — люди где-то слышат
Хруст и звон нетленный…
Святость жизни! Кони дышат
В темноте военной.
Сеет небо вновь над нами
Злую бледность чище,
За тифозными огнями
Это — ветер свищет…
Вечер синий и уездный.
Пусто и морозно.
На колодце мрак железный
Не всплеснется. Поздно.
Не всплеснется. Лишь воротам
Дальней тьме завидно,
Ну, а там за поворотом
Ничего не видно.
Белый сон, да серый заяц
Брезжат, мглой скрываясь.
Где-то звякнет… Грешным скрипом,
Опушенным ликом —
За калитку глянет… Пышно
Снег висит на крыше,
Вся откроется — и слышно
Звезды бьются выше.
Вся задышит из-под шали
Темнотой заречной…
Только синий вечер налит
Грустной тайной млечной,
Только звезды над собором
Веют страстным блеском,
Галки вьются над забором,
Темным перелеском.
По-кладбищенски чернеют
Те деревья. Словом —
Может, даже и над нею
Где-то за Тамбовом!
Москва, 1928-29 гг.
1
Затейливый старик
Осклизлая осень. Кисельное небо и кисельная земля. Железнодорожная станция, увязнувшая в редком и голом перелеске. Мокрая ворона летит над вокзалом, полным томительной скуки. По грязному вокзальному полу надломленно прыгает большеголовый, безбровый мальчик с белым, как известка, лицом, с оловянными глазами; голова его кажется полуощипанной — так мало на ней волос, коротких и чуть желтоватых. Таких детей встречаешь в глубокой провинции едва ли не в большинстве семей почтовых и железнодорожных чиновников. Мальчик надломленно прыгает и мочалит ивовый прут о грузные весы, о дверь, о каменные плиты пола. Это не похоже на игру: во всякой игре есть проблеск праздника, а мальчик кажется рабом, выполняющим неустранимую будничную обязанность.
Скука, как промозглый туман, стоит в вокзале. И когда из конторы, вслед за телефонным звонком, глухо доносится низкий голос телефониста, — кажется, что заблудившийся в тумане человек безнадежно и обреченно жалуется на свою беду.
Мир полон жалобы. Там — за стенами вокзала — жалуются на бесприютность: тучи — дождем, осинник — дрожью, ворона — криком. Здесь несколько взрослых людей, ожидающих поезда, жалуются нудными словами — на плохую погоду, на нужду, на болезни… Да и удары прутом о весы и о дверь хлюпают, как жалобный плач, чуть окрашенный робкой жаждой сопротивления.
Жалобная скука, скучная жалоба… Жизнь оскорбительно-проста: человеческую речь произвольно наливают тьмой или светом повелевающие события — перемена погоды, болезнь и выздоровление, беда и удача. Сколько хозяев у вас, бедный наш язык, — губы и глаза наши, улыбки наши и плач? Жизнь оскорбительно проста… Мне хочется закрыть глаза и вообразить существо высшее и более свободное, чем человек.