— Я скажу! Я скажу, — воскликнул Брейд, — о, только перестань!
Человек отодвинул лампу. Он хохотал.
— Небось, это тебя проняло. Ну, выкладывай!
— В курятнике.
— Где?
— Выйди через хлев. Ты увидишь окно.
— Ну, живее, чорт тебя возьми!
— Толкни окно и влезай внутрь. Там есть гнездо. Подними его. Под ним жестяная коробка.
Негодяй повернулся к нему:
— Если только там их нет, ты пожелаешь смерти!
Брейд ответил медленно:
— Они там.
Человек ушел. Брейд, оставшись один, мучался незнанием: окончательно-ли погибло пианино.
— Я могу приобрести другое, — утешал он себя. — Она всегда желала его иметь.
Он обсудил свое собственное положение и решил:
— Кто-нибудь зайдет завтра утром.
Тогда раздался выстрел ружья большого калибра, тяжело заряженного.
И это было все, — более ни звука, ни крика.
ЕГО ТАЙНА
Рассказ Сигурда
Со шведского
Одной славной барышне и ее мамаше взбрело на ум, что им необходимо пожить немного за границей, а так как они не были особенно искушены по части путешествий, то и ограничились тем. что обосновались на одном тихом курорте на острове Рюгене.
Славную барышню звали Элин Бранд, мамаша же славной барышни была вдова Ханна Бранд.
Славная барышня знала целую уйму слов по-немецки, однако, не столько, чтобы не почувствовать особого влечения к одному молодому человеку, который при ближайшем исследовании оказался природным шведом и после этого открытия объяснялся с дамами исключительно на этом достолюбезном родном языке.
Говорил он очень хорошо, так хорошо. что положительно заговорил их, и они ждали лишь момента, когда он, по сообщении удовлетворительных сведений о своей особе, начнет говорить на упомянутом диалекте языком любви.
То был молодой, приятной наружности, прекрасно одетый господин, без особых изъянов, производивший впечатление полной порядочности. В петельке его манишки красовался бриллиант, который, в случае, если бы он оказался настоящим, можно было бы без труда заложить за тысячу крон, да и вообще во всей его внешности было что-то привлекательное.
Были на курорте упитанные немецкие студенты с нарядными шрамами на лицах после мензур, был и один датский агроном, но «свой своему поневоле брат», и славная барышня, выглядевшая весьма миловидно, предпочитала всем своего космополитизированного соотечественника, именовавшегося Акселем Смитом, говорившего почти на всех живых языках, изрекавшего краткие, поучительные сентенции на паре мертвых и рассуждавшего так, словно любое место для него было слегка родным, а вселенная была ему приблизительно так же хорошо знакома, как его будничный пиджак.
Но каким бы космополитом мужчина ни был, а все же, рано или поздно, наступает психологический момент, когда он начинает вращать глазами и говорит: «Ах, фрекен»… и т. д.
— Ах, фрекен, если бы не мрачная тайна моей жизни, если бы я не вынужден был вести опасное, страшное существование, я не смог бы расстаться с вами, не высказав того, что переполняет, чарует, волнует, жжет и гложет мое сердце, — заявил Аксель Смит однажды вечером, когда он оказался вдвоем со славной барышней на пляже.
Фрекен Элин не спросила, что именно было на сердце у господина Смита. Она почти угадывала истину, так как один провизор в Энгельхольме уже изъяснял ей приблизительно то же самое этою весной. Она ограничилась лишь общею фразой о том, что опасности и ужасы всякого рода были ей особенно по душе, предполагая, конечно, что они уже миновали.
Но кавалер только вздыхал и бросал на нее взоры, в которых были очень удачно уравновешены любовь и отчаяние.
Душа ее была чиста, как портмонэ сверхштатного почтового чиновника 28 числа, и она сообщила обо всем своей матери. Обе они положительно потерялись в догадках касательно уткой жизненной тайны этого приятного молодого человека.
— Быть может, он служит в каком-нибудь предприятии, совершил растрату и теперь закабален на несколько лег для выплаты?
— Не один-ли он из наиболее видных европейских сыщиков, стыдящийся своего ремесла?
— О, мама, видела ты, с какою элегантностью откупоривал он ту бутылку Бордо за обедом, которую, помнишь, позабыли открыть? Не официант-ли он?
Так, на перебой, думали и гадали два нежных женских сердца в течение ночи, орошая свои предположения обильными слезами.
На следующий день дамы Бранд смотрели на Смита такими глазами, словно он был призовым ребусом или головоломным логогрифом из какого-нибудь столичного журнала.