Выбрать главу

Ой, как не хочется покидать укрытие и лезть под огонь. Я начинаю сползать по снежному склону берега. Помкомвзвода, отработавший до автоматизма исполнение приказа «Ни шагу назад», приняв меня за беглеца (а убегать-то некуда!), немедленно направляет на меня ППШ[4] в готовности разрядить в меня часть диска. Доли секунды, и он соображает, что я не покидаю позицию, а выполняю приказ взводного следовать за ним. Надо сказать, что автомат был только у помкомвзвода. У остальных — винтовки.

Понемногу бой смещается к станице, которая горит. Танки проходят мимо. Уже на другом берегу оврага взводный приказывает мне остаться у пулемета, сам исчезает, а в это время появляется санитар — с лошадью, впряженной в широкую волокушу. Он собирает раненых. Увидев меня, санитар кричит: «Вытаскивай!» Я вижу, кого он имеет в виду, и начинаю тащить раненого из оврага по недлинному отрожку с глубоченным снегом. Куда он ранен, мне не разобрать, тащу с трудом, утопая в снегу. Надо только представить, что это за труд. Получается медленно, взмок, мне не удается ни капли передохнуть, но когда я все же позволяю себе это на одно мгновение, вдруг откуда ни возьмись, вырастает фигура ротного Феоктистова. Он набрасывается на меня с матом, тащи, дескать, быстрей. Вытащил, уложили на волокушу, и в начинающиеся сумерки ездовой торопит коня.

Я же остался один и без всякого дела. Вдруг из-за кустарника появляется взводный с группой бойцов, приказывает мне взгромоздить на себя оставшийся от разбитого пулемета станок и присоединиться к его группе, в которой не все мне знакомы. «Кто бросит матчасть — расстреляю», — а станок — 36 кг. Под покровом наступающей ночи мы начинаем драпать. Я покорно тащусь вместе со всеми, не сомневаясь, что взводный знает, куда надо двигаться. Через какое-то время то ли мы присоединяемся к другой группе, то ли она к нам, и драпаем, драпаем, драпаем…. жалкие остатки второй бригады, только двое суток тому назад собиравшейся освобождать Ростов, который был в двух сотнях километров от нас. Кстати сказать, Ростов был освобожден только через две недели, 14 февраля, войсками совсем другого фронта.

Взводный сам почувствовал, когда можно и нужно было устроить привал. Привалились к огромной скирде среди чистой степи. Звезды — как лампы. Слышу: «Связной, давай котелок». — «Какой котелок?» — «Сожрал?!» Он меня с кем-то спутал. Так бы мы и препирались, но ночь просекают снопы трассирующих пуль. Небывалый случай! — Ночное танковое преследование. Танки идут очень медленно, но ведь быстрей, чем мы, пешие! Они долго гнали нас, подстегивая огнем. Светящиеся пулеметные трассы то и дело просекают темень. Настала моя очередь. Ранен и брошен своими среди бурьяна. Лежу ничком, прижатый проклятым станком. Лязгает и ползет прямо на меня. Сейчас — все. В лепешку. Но ведь в данный момент я пишу это «все», значит, я жив. А жив и пишу потому, что это чудовище развернулось прямо возле меня, засыпав мерзлыми комьями земли и снегом. Образовавшееся «одеяло» спасло меня от замерзания.

Чудовище ушло куда-то в сторону. По-видимому, это было уже неподалеку от наших исходных позиций, откуда мы начали «наступление» на Ростов. Утром меня подобрали санитары из другой части, а из своей — прислали домой похоронку, в которой говорилось, что я погиб смертью храбрых и похоронен на хуторе близ Ворошиловграда. Станок «максима», который измучил меня до изнеможения, был с меня снят и остался лежать в бурьяне украинской степи.

Только через месяц после похоронки пришло мое письмо из госпиталя.[5]

Медсанбат, палатку рвет ветер, бомбовые налеты. На пути в полевой госпиталь — еще несколько налетов. Измучен и бомбежкой, и болью, и тряской на дне кузова грузовика. Но главное — это то, что тебя увозят из этого ада. И никаких жалоб на «дискомфорт», такие «нежности» даже в голову не могли придти.

Между прочим, когда меня подобрали, то, укладывая в полуторку, поленились открыть ее борт. Результатом чего был возглас того, на которого я свалился: «Ты что, б…, прыгаешь!» Откуда-то нашлись силы, чтобы внутренне рассмеяться.

Впереди у меня была полугодовая счастливая жизнь, сначала на вшивой соломе полевого госпиталя на станции Тарасовка, что между Глубокой и Миллеровым. Затем почти через два месяца Сердобск, затем Башмаково и Земетчино, — все в Пензенской области, которая с тех пор стала для меня почти родной.[6]

вернуться

4

Пистолет-пулемет Шпагина, скорострельное надежное стрелковое оружие, на смену которому уже после войны пришел автомат Калашникова.

вернуться

5

Почтальон встретил мою тетю на улице и вручил ей похоронку. Похоронка была спрятана, и никто о ней не знал. Месяцем позже тот же почтальон на той же улице отдал моей тете письмо из госпиталя. С криками «Жив, жив, жив!» тетя (которая была только на десять лет старше меня) опрометью помчалась домой. Бабушка, ничего не знавшая о похоронке, не понимая, что происходит, уставившись на кричащую дочь и вытаращив глаза, медленно двинулась ей навстречу, споткнулась, упала и сломала руку.

вернуться

6

Пятьдесят четыре года спустя меня пригласили оппонентом на защиту докторской диссертации в Пензенский политехнический институт. Должен признаться, что я принял приглашение в немалой степени от того, что мне предстояло по дороге проехать мимо станции Башмаково. В трехстах метрах от перрона находилась вытянувшаяся вдоль путей двухэтажная школа, в которой располагался мой госпиталь. Проходившие мимо поезда были тогда для нас, «ранбольных», как принято было называть население госпиталей, важным развлечением. И вот морозной ночью в конце декабря 1997 года поезд Москва-Пенза остановился на две минуты на ст. Башмаково. Уже на стоянке, прижавшись к стеклу окна вагона, можно было разглядеть впереди длинное белое здание, освещенное пристанционными огнями. А потом поезд тронулся и, не успев набрать хода, устроил мне свидание с частичкой юности. В одном окне школы горел свет. То же самое было и на обратном пути, когда поезд медленно подходил к станции.