Госпитальная жизнь? На чистых простынях с регулярной едой (зачастую с добавкой), без бомбежек и обстрелов. Гипс и операции — не в счет. Кто упрекнет меня в том, что я откровенно радовался госпиталю, а не переднему краю?
И кто объяснит мне, по чьей безмозглости был элементарно разгромлен целый мехкорпус, нацеливавшийся на Ростов из-под Ворошиловграда? И кто объяснит мне, чья глупая и тупая воля толкала целый корпус с одним только стрелковым оружием, лишенный всей артиллерии, т. е. фактически полностью обезоруженный, на неминуемый разгром?! Рядовому нельзя обсуждать приказы, тем более, приказы не взводного, а какого-то недосягаемого для меня начальства. Я и сейчас в звании подполковника запаса[7] испытываю смутное остаточное чувство («На кого голос повышаешь… туды твою, растуды!»), развенчивая тот идиотизм. Но ведь ни у кого в мемуарах наших маршалов этот эпизод не упомянут. Значит, такой эпизод был в порядке вещей. Нет и признаков угрызения совести. Так, пустячок. Значит, это мое дело! Тем более что, я уверен, мы все одинаково оценивали происходившее. Образно выражаясь, корпус планомерно и неуклонно втягивался в зев гидры, которая и сожрала его.
А ведь все рассказанное происходило как раз одновременно с заключительными боями в Сталинграде, а мое ранение 2 февраля в точности совпало с официальным окончанием битвы на Волге.
Через год я узнал, что судя по названиям Верхнедуванная и Большой Суходол, промелькнувшим у Фадеева в «Молодой гвардии», описываемые события имели место в тех же местах и в то же время, где и когда Краснодонцев бросили в шахту.
Не могу удержаться, чтобы не рассказать о полевом госпитале на станции Тарасовка. Он располагался в постройках совхоза, главным образом в бараках, жителей не было. Я не оговорился, когда солому, на которой мы лежали (чистые простыни — это потом, в тылу) вповалку, назвал вшивой. Я убивал вшей сотнями, кроме тех, что заползали под гипс. И пишу об этом не для того, чтобы намеренно сгустить краски, или разжалобить читателя, или укорить медсанслужбу фронта. Она заслуживает восхищения. Таковы были условия. Если верно утверждение «Враг был силен, тем больше наша слава» (К. Симонов), значит, верно и то, что само преодоление тяжелейших условий жизни тоже было подвигом. Куда же деваться, если потери несем, и раненых надо где-то спасать. Эвакуация невозможна, так как железная дорога Воронеж — Ростов разрушена. В палате, если так можно назвать пустую комнату, нас человек двадцать. Лежим головами к противоположным стенам. Посреди палаты узкий проход. С наступлением темноты зажигается крохотная плошка. Ни «уток» ни «суден» нет. Их заменяют консервные банки и ведра. Сестер нет. Их заменяют санитары из начинающих поправляться раненых. Пищу приносят в бачках и тут же разливают, раскладывают по котелкам и банкам.
Обсуждать невыносимые условия никому не приходит в голову. Да это только теперь их можно назвать невыносимыми. Тогда их выносили безропотно. Днем вся речь — только двух типов: жалобы на боль и призыв «санитар! банку!». Перед ночью к двум означенным темам добавляются воспоминания о боях. Лексика того языка, на котором ведутся рассказы, всего слов на пять-шесть богаче, чем язык, предложенный Ф. М. Достоевским в «Дневнике писателя», и состоявший, как мы помним, из одного весьма короткого односложного слова. То есть, в нашем госпитальном языке шесть-семь слов.
Типичная фраза: «Слышу, б…, летят. Ну я, б…, думаю, а он х…к, х…к, и все. Потом, как е…л! Ну, б…!» — всем все было понятно. Рассказчик угадывается по голосу и направлению, откуда идет вещание. Слушаем, не перебивая, а солируем по очереди.
Потом началась дезинфекция, прожарка обмундирования, мытье. Потом я вдвоем с одним «ходячим» оказался в малюсенькой пустой совхозной квартирке. Пока мой ходячий уходил на прогулки, промысел (Какой? А какой угодно, что попадется) и на кухню за официальной пищей, я занимался другим делом. С трудом передвигаясь с помощью костыля и палки, я обнаружил в одном углу комнаты мешок с фасолью. Сосед добывал дрова и уголь, приносил воду, а я в его отсутствие варил фасоль. Вкусно и сытно.
В один из дней немцы подвергли сильной бомбежке Миллерово в двадцати километрах севернее Тарасовки. Земля и стекла дрожали целый час, а столбы дыма занимали полнеба и были так высоки, что казалось все происходит рядом, за холмом.
Возвратившимся хозяевам квартирки немного фасоли еще осталось, а нас вернули в прежнюю палату, где на полу уже были приготовлены набитые соломой тюфяки. К концу марта, когда железную дорогу восстановили, нас погрузили в теплушки. Нары были только нижние. На них тюфяки, простыни (!) и одеяла. Приятно постукивало и покачивало. Ощущалось надежное умиротворяющее движение от фронта.
7
Впрочем, звания майора и подполковника я получил, находясь в запасе, а ушел я из армии капитаном. При этом чувствую я себя лейтенантом. Мне по душе кем-то высказанное утверждение: «Войну выиграли лейтенанты-десятиклассники», хотя я вынужден в этом усомниться. Вообще, люди моего возраста вступили в бой под прикрытием целого года войны, под прикрытием тех, кто был подставлен под якобы внезапный удар жуткой силы, кто встретил врага своей грудью в начале войны.