Выбрать главу

Еще примерно в те же годы, может, чуть позже – я уже начал писать рекламу в газету, – я битый час искал какую-то контору в эпицентре большого и бестолкового хозяйства уфимского депо. То есть я слонялся по километрам каких-то путей, кустов, тупиков и в самом дальнем углу этого всего обнаружил покореженные рыжие вагоны. От них несло старым пожаром и сортиром, в который их превратили. Их было два или три. Один точно изогнут, как подкова. Я ушел, потом вернулся. Едва ли на нашем участке железной дороги происходило что-то еще, что могло согнуть вагон в подкову.

Впечатленный всеми этими приметами далекой-близкой смерти, которые, казалось бы, никто, кроме меня, не замечал, я даже написал рассказ. Его герои, подростки, едут в улу-телякский лес искать приметы катастрофы и чуть ли не мародерствовать, хотя это, конечно, нелепо. Но рассказ, густо замешанный на подростковом эпатаже и возможностях, открывшихся мне тогда в журналах, появился. Не помню даже, как он назывался, мне очень хотелось назвать его «Транссибирская пастораль», но, как следовало из методички-библиографии современной русской литературы, распространенной на нашем первом курсе филфака, это название уже было занято кем-то из напечатанных в перестройку классиков неподцензурной литературы.

Катастрофа случилась в ночь на 4 июня. Почему я был в городе? Видимо, «Ивушка» только зажигала огни. Бабушка готовила первый корпус к первому заезду, а меня должны были забросить к ней на днях. Рано утром папа отправился на уфимский вокзал, чтобы ехать на «Ивушку» и помогать там расставлять мебель по комнатам. Было воскресенье. На улицах, на дорогах никого не было. Вокзал оказался забит военными, поднятыми в ружье. Куда-то срочно отправляли эшелоны. Беготня стояла такая, как будто началась война.

Папа часто потом вспоминал это утро буквально по минутам, потому что считал, что с этим утром был связан важный выбор для него как для журналиста, и мне как журналисту тоже хотел это транслировать. Он начал бегать по вокзалу – выяснять, что происходит. От него все отмахивались. Наконец какой-то майор или капитан рассказал про Улу-Теляк. Папа спросил, можно ли поехать с ними. Майор не возражал. Папа понимал, что все это закрыто для прессы, и никаких журналистов туда не повезут, и это единственный шанс ему единственному всё увидеть и рассказать человечеству, и эшелон уходит через минуту. Но тут он представил, как на «Ивушке» бабушка, не дождавшись его, начнет тягать сама эти железные кровати – и надорвется. Ни телефонов, ничего. Вообще-то да, бабушке было это присуще. Звонить кому-то из коллег уже некогда, да и не было автоматов на перроне, в общем, двинулся папа в одну сторону, а эшелон с военными в другую, и всегда он считал это большим своим журналистским провалом.

Почему-то – даже с учетом следующей части рассказа, в которой все умирали. Журналистов ведь все-таки отправили на место катастрофы чуть позже, и в понедельник к утру они прямо оттуда вернулись в редакцию. Почти невменяемые, пахнущие трупами и пожаром, они не отвечали на вопросы и пили водку стаканами, руки их тряслись. «Такой-то скоро умер после этого, такой-то скоро умер», – перечисляет папа, связывая раннюю смерть с потрясением от увиденного в Улу-Теляке и добавляя к этому списку друга семьи, большого милицейского начальника, который тоже был брошен на ликвидацию последствий и тоже умер вскоре, в сорок с чем-то лет, – сердце.

Честно сказать, я никогда не понимал месседж папы, потому что – по этой логике – в чем была бы высшая журналистская доблесть – отправить себя на смерть?.. Но я и не журналист (хотя и работаю им). У меня нет журналистской оптики. Она писательская, хотя по-своему – тоже беспощадная. Когда бабушка умерла – почти тридцать лет спустя после «Ивушки», почти в девяносто четыре года, – я был как-то раздавлен этой смертью (мы с бабушкой были очень близки) и тем, как тяжело все это происходило. Пасмурным февральским утром мы поехали в Митинский крематорий – сначала в Красногорский морг, который был похож на товарный двор, а потом в крематорий. Я совершенно не хотел думать ни о чем, кроме бабушки, но каким-то непонятным для себя образом увидел и запомнил столько деталей жутковатой индустрии кремации, что позже напичкал ими повесть («Ложь Гамлета»). Странно. Мне казалось, я не замечаю ничего вокруг.

Тяжелое чувство отпустило много позже, в Сызрани, на Волге, вернее сказать, на водохранилище, на котором бабушка провела детство и юность. Возможно, впрочем, что это было в эпоху до водохранилища, с какой-то неведомой нам «настоящей Волгой», потому что бабушка упоминала, что они с девушками переплывали реку на лодке, высаживались на другой берег и там, условно, плели венки. Это была такая пасторальная картинка из тех, которые обрываются «22 июня ровно в 4 часа…». Если слушать стариков и смотреть все эти «Летят журавли», то 22 июня в 3 часа советские люди видели, наконец, счастье.